Второе рождение Жолта Керекеша
Шрифт:
– Он и был поджигатель?
– Какой поджигатель, господин главный врач! Белобрысый стоял на стреме, велосипед поджидал. Потому как велосипед они хотели украсть. Жульё. У белобрысого, значит, был платок. Носовой. Собака его запах учуяла, то есть носового платка, понятно?
– Собака все-таки не ошиблась, – пробормотал Керекеш.
– Ни в жисть собака не ошибется, – авторитетно подтвердил почтальон.
– Но кто же был истинный преступник, вы не скажете, господин Липтак?
– Белобрысый, знаете, так перетрусил, что, не сходя с места, назвал сообщника. Он уже за решеткой.
– А… кто же он? – спросила Магда.
– А это, извиняюсь, служебная тайна. Ясно?
– Но вам-то она известна, господин Липтак?
– Я,
– Желание украсть велосипед понять как-то можно, но поджог… Зачем понадобилось ему поджигать?
– А затем, что он негодяй, – решительно сказал почтальон.
– Об этом я не подумал, но, должно быть, вы правы, господин Липтак. Ну что ж… весьма благодарны за информацию.
– С нашим большим удовольствием, господин главный врач, – сказал почтальон, внезапно скисая.
С большим трудом он поднялся, нерешительно посмотрел по сторонам – уходить, по всей видимости, ему не хотелось. Пошатнувшись в дверях, он покрутил пальцем перед лицом Керекеша и на ухо ему зашептал:
– Скажу вам одно, господин главный врач. Дом наш мало-помалу станет притоном хулиганья. А будь у нас, к примеру, собака… Такой дом, представляете? Шестеро жильцов, ворота настежь и ни одной собаки. Хотя бы одна махонькая совсем собачонка, уже можно бы, извиняюсь, спокойно жить. Собака же гавкает, господин главный врач. Ну скажите, прав я или неправ?
– Вы всегда правы, господин Липтак. Ну… всего хорошего.
Что-то бормоча, почтальон нетвердой походкой вышел.
Керекеш щелкнул французским замком и с чувством облегчения быстро вернулся в комнату. Магда на него не смотрела. Она знала, что он собой недоволен и жаждет как можно скорее покончить со всеми недоразумениями.
– Я смалодушничал, – начал он свою исповедь.
– Да нет же, – сказала Магда. – Носовой платок мог ввести в заблуждение кого угодно.
– Но я ведь даже не рассуждал, я сразу же заподозрил мальчика.
Глаза Керекеша от волнения закосили.
– Тамаш, мне надо в лабораторию. А ты, очевидно, собираешься еще долго копаться в своей душе. Нужно ли это? Собирайся! Пойдем!
– Погоди! Я все больше прихожу к убеждению, что совершенно не разбираюсь в том, как воспитывать мальчика.
Магда молчала.
– Впрочем, Жолта совсем не трудно и заподозрить, – ворчливо добавил Керекеш.
– Твое замечание сейчас неуместно.
– Ты права. Постепенно я начну мыслить так же, как этот Липтак. Почему некто совершает дурные поступки? Потому что он негодяй.
– Мне показалось, что старик страшно действовал тебе на нервы.
– В конечном счете я ему благодарен. Он создал моему сыну славу. Не правда ли?
– Славу? Ты сам выдумал эту славу из ничего.
– Пусть так. Но мы с тобой сейчас счастливы оба! Ты утрируешь.
– И не думаю. Мы сейчас вне себя от счастья, что поджег совершил не Жолт. Примерный, прекрасно воспитанный мальчик, который даже дом не стал поджигать, хотя для этого было все: порох, свеча и мужество… Чего нам желать еще?
Магда снисходительно улыбнулась.
Совершенно бесспорно, что «примерный, прекрасно воспитанный мальчик» с помощью своих непрерывных «экспериментов» держал семью в состоянии непреходящей тревоги. Порой с бесстрастным вниманием, как видавший виды прозектор, он не только анатомировал какого-нибудь ужа, но и с неубывающим любопытством словно бы анатомировал поведение людей, реакцию учителей и родителей, их мимику, жестикуляцию, почти не придавая значения тем страданиям и эмоциям, которые он своими поступками вызывал. Но Магда заметила, что в черных глазах мальчишки вдруг пробегала синеватая тень, и она ее объясняла как признак мелькавшей в душе его жалости, а может быть, и любви. Такое объяснение она давала охотно, потому что ей нравились его жгучая пытливость, его самолюбие и неустрашимость. А Жолт, должно быть, все это чувствовал и почти учтиво, даже с долей нежности отвечал на терпеливое отношение к нему мачехи.
Зато Керекеш сгорал со стыда за невоспитанность своего сына. Слишком часто отца вызывали в школу, где он покорно выслушивал благожелательные наставления классного руководителя и давал безответственные обещания. А что ему оставалось еще? Он ведь слышал всегда одно и то же: мальчик плохо учится, дерется, дерзит, мальчик забывчив, жесток, нетерпим, мальчик… и т. д. и т. п. Некоторые определения Керекеш бы, возможно, оспорил, но зачем? К перечню «добродетелей» сына кое-что он мог добавить и сам. Магические слова система и выдержка, которые неустанно твердили учителя, к Жолту были неприменимы и лопались как мыльные пузыри. Есть дети, которым наказания нипочем, они на них просто не реагируют, и Жолт относился к их числу. К нему приложим был один лишь метод воздействия: домашний арест. Жолт его принимал без спора, с невысказанной обидой, с презрительным равнодушием – как тюремное заключение. Он никогда не выполнял предписанной работы и развлекался вещами, как казалось доктору Керекешу, совершенно не соответствующими его возрасту. Вооружившись самодельной миниатюрной рогаткой, он устраивал, например, охоту на мух; поднимал гантели, заводил магнитофон, в лучшем случае читал что-либо приключенческое. Керекеш тем не менее довольно точно представлял себе ход мыслей сына: запрет выходить из дому – не что иное, как отцовская месть, и надо вытерпеть ее, переждать, как пережидают затяжные дожди. Керекеш слишком остро ощущал собственное бессилие, он знал и выражение брезгливости на своем лице, и свой косящий от волнения взгляд, когда выносил убийственно скучный приговор:
«После обеда ты останешься дома!»
«До которого часа?» – спрашивал сын.
«До шести».
«До пяти!»
«Не спорь!»
В результате в пять часов пополудни репетитор по математике тщетно дожидался Жолта. А через несколько дней, когда все выяснялось, Жолт чувствовал себя праведником, так как имел все основания сказать: «Я хотел идти на урок, но мне не позволили выйти из дома». Керекеш пускался в длинные рассуждения, бушевал, называл сына отъявленным лицемером; потом, глубоко сожалея о собственной грубости, начинал размышлять: хитрил мальчик или обиделся и, как всякий обиженный, был скуп на слова? Отцу очень хотелось верить в последнее, и потому, видя открытое лицо Жолта, он успокаивался. А Жолт кутерьму, поднимавшуюся из-за часа занятий с репетитором, считал бессмысленной и просто ничтожной. Не состоялся урок. Ну и что? Кто от этого пострадал? Но разговор с отцом скуки у него, как ни странно, не вызывал: Керекеш волновался, размахивал белыми, с длинными пальцами руками, присаживался на краешек стула и сидел так, словно готовился выполнить упражнение по гимнастике; Жолт с интересом следил за стулом, который вот-вот опрокинется. Странно косящий взгляд отца тоже занимал его немало. Ему было интересно знать, меняют ли предметы свои места в папиных косящих глазах.
Магду это противоборство, разумеется, тяготило и в то же время в какой-то степени забавляло. Она отлично понимала, что пристрастные расспросы и поучения отца едва ли улучшат отношения между ним и сыном. Потому что сын не понимал или не хотел понимать, чего требует от него отец, а отца раздражали его постоянные неудачи на поприще воспитания; вполне вероятно, что именно из-за этого постоянного напряжения Керекеш был не в силах найти с мальчиком верный тон. Вот почему для отца становилось так важно настоять на своем, и добивался он этого любой ценой. При разводе Керекеш и родная мать Жолта пришли к соглашению, что мальчика с семи лет воспитывать будет он. Но матери было трудно расстаться с сыном, и Жолт перешел к отцу, когда ему минуло девять лет. На первый взгляд такое решение выглядело естественным и разумным. С тех пор прошло четыре года. В семье Керекеша росла, вызывая всеобщую любовь, единокровная сестра Жолта Беата, все поведение которой особенно оттеняло трудный, неровный характер мальчика, внушая отцу еще большую тревогу.