Второй эшелон. След войны
Шрифт:
— Больной, считайте до десяти.
После многократного применения эфир не усыпляет сразу, душит, и Быстров, задыхаясь, остановился на третьем счете, умолк.
— Готово, больной уснул.
— Ничего я не уснул, слышу, как доктор руки моет.
— Добавьте еще двадцать пять!
…Быстров очнулся опять в том же изоляторе-одиночке, все так же надежно привязанным к кровати-каталке. Горели ноги и нестерпимо хотелось пить. На ощупь, свободной левой рукой, нашел звонок — стакан с ложкой. Вскоре прибежала сестра:
— Очнулись? Давайте снимем ремни, ни к чему они теперь.
— Я пить, пить хочу!
— До
— Это еще для чего?
— Полегчает, утоляет жажду.
И он сосал марлю, увлажняя ее слюной и, кажется, жажда ослабевала, но по-прежнему нестерпимо горели ноги.
Ранним утром в добром и шутливом настроении зашел Николай Наумович.
— Ну, очухался, матерщинник?
— А кто же здесь матерщинник, если не вы?
— Как изворачивается! Может, тебя я раз и обложил, а ты меня часа три крыл. Это как называется?
— Сами напоили.
— Ноги как?
— Печет, сил нет.
— Потерпи, не ты первый, не ты последний. Сегодня обратно в палату, а на пятые сутки проверю. Вот и добро твое. — И он передал Быстрову чугунные осколки. — Два из левой и шесть из правой, храни, если хочешь.
— Скажите, если бы я к вам раньше угодил?
— Если бы раньше, говоришь? «Если бы», молодой человек, в жизни не бывает. А почему раньше немцев не остановили? Скажешь, не ожидали, умения не было и сил? А что врачи имели? Не все госпитали имеют рентген, скальпелем лечим, красным стрептоцидом, перестиранными бинтами и — терпением. А лечим лучше, чем вы воюете!
Что будет с моими ногами?
— Не завидую я твоим ногам, не завидую. В правой стопе нет большой клиновидной кости, при ранении ее выбило. Левую неверно собрали в голеностопном суставе, не заметили или рентгена не было, и теперь ее нельзя выпрямить никакой операцией — все слои кости поражены остеомиелитом. После, может быть, скажем, после войны…
— Если походить, дать ногам максимальную нагрузку?
— Это скорее всего заблуждение, но делай, как знаешь и как осилишь…
Николай Наумович вышел из комнаты озабоченным, хмурым, и у Быстрова от радостного и бодрого настроения не осталось и следа, но не было и чувства полной обреченности, ведь он же сказал — «делай как умеешь, как осилишь», и в этих словах была какая-то надежда…
Госпиталь оказался не обычным эвакуационным, какие Быстров знал и куда раненые доставлялись эшелонами, а гарнизонным, для раненых в пределах столицы, и они поступали по нескольку человек в день.
В палате, куда Быстрова перенесли, было четверо, все московского гарнизона и, слава богу, — все ходячие. Воздух даже в летнюю жару здесь не особенно густой, совсем не такой, как в больших палатах для лежачих, где только и знают требовать судно или утку. А со своими запахами человек в ладу.
К москвичам знакомые заходили, сослуживцы и жены. В палаты к ходячим не пускали, но в фойе посидеть могли, на стульях сидели, за столами беседовали и курили. И женам никаких привилегий — с чем пришла, с тем и уходишь. Не так, как в том далеком госпитале, где женок приветливо принимали с пониманием:
— К вам жена с ночным приехала, уставшая с дороги. Можете на сколько-то часов гипсовую занять. Девушки там убрали, спокойно там, никто мешать не будет.
А здесь — дудки!
Город не бомбили, но воздушная тревога часто
Госпитальные дни однообразны повсюду — и в столице, и в глухой провинции. Вот только разве перевязка оживляет, или выписывают кого, или заявится комиссия какая, или, наконец, занятный посетитель заходит, неожиданный, как дядя Коля, пожаловавший к Быстрову в солнечный июльский день.
Больших связей между ними не было, но Быстров по-больничному обрадовался приходу, тем более что дядя Коля не один пришел — с супругой под ручку, и шел величаво, выпячивая грудь, и ноги в коленках высоко поднимал, как обученный «испанскому шагу» строевой конь.
Добрейший человек, честный, неглупый, хорошей грамотности и дело знал, но одна беда — ростом мал. Так непозволительно мал, что за всю свою трудовую жизнь выше счетовода не поднялся, хотя по знаниям и по опыту мог бы иного главбуха за пояс заткнуть.
Сколько раз места освобождались, но все других выдвигали. «Не вырос, не дорос», — говорило местное начальство, а если оно в иной раз и выдвигало, то высшее руководство не соглашалось: «Хитрят там, по себе выбирают, чтобы подмять и своевольничать. Не позволим».
И такой малый рост был помехой не только на работе. Кому бы, к примеру, не радость молодая, высокого роста, стройная красивая жена, а для дяди Коли, своими редкими волосами едва достигающего до плеч жены, — одни мучения и тяжелое беспокойство: как бы со двора не увели или так не позаимствовали?
Внимательный человек, отзывчивый и не скупердяй, но на заработки счетовода только душевную щедрость и покажешь. Жена шитьем на дому подрабатывала и иной раз мужа четвертинкой баловала или, бывало, — поллитровкой. Дядя Коля такие подношения принимал с благодарностью, но на жену ревниво посматривал — не грехи ли свои она замаливает? Иногда, по мере падения уровня жидкости в бутылке, подозрения превращались в убежденность, но до серьезной потасовки он дела не доводил, и опять же из-за малого роста и невыгодного соотношения сил.
Передавая Быстрову объемистый сверток, дядя Коля вроде бы извинялся:
— Тут тебе самую малость, аванс как бы. Думал, может, еще и не пропустят…
— Помилуйте, тут же булка, сыр, колбаса да еще и четвертинка! Ее, положим, оставь, а все остальное унеси обратно, самим же вам и дочери…
— Бери и все ешь! Я еще принесу, теперь я могу.
И принес, но только раз. И больше не появлялся. Оказывается, по надобности военного времени его, несмотря на малый рост, назначили контролером-ревизором над большой группой продовольственных магазинов, и в первый же день, когда он свои владения еще только в мыслях обозревал, к нему на дом доставили солидный сверток со всякого рода продуктами и питьем. А после еще и еще.