Второй Салладин
Шрифт:
Пускай приходят. Свое мастерство он постигал в сотне переделок и еще в сотне оттачивал, в горах он даст сто очков вперед кому угодно. Впрочем, сомнительно, чтобы американцы попытались взять его. Ему говорили, они превыше всего ставят свои удовольствия, а не отвагу. И все же вдруг против него пошлют Джарди?
Курд помедлил на краю скалы, глядя на возвышающиеся вокруг пики, тускло-коричневые на ярком солнце. Повсюду, куда ни взгляни, царили покой и безмолвие, один лишь ветер овевал его лицо.
А вдруг свыше предначертано, что против него пошлют Джарди? Вдруг такова воля Всевышнего?
Кто
Однако здесь, в глуши горных вершин, помимо безопасности он получал еще кое-что. Свободу. Свободу думать как курд, двигаться как курд, свободу быть курдом. Здесь его не угнетала необходимость носить чужую маску, что давалось ему труднее всего.
"Ты должен стать одним из них, – напутствовали его. – Но это будет несложно. Американцы заняты исключительно самими собой. Они не видят дальше своего носа. Но разумеется, тебе придется немного изменить свои привычки. Согласен?"
"Да, – отвечал он. – Научите меня. Я пойду на любые жертвы, заплачу какую угодно цену. Моя жизнь – прах. Она лишь орудие моего возмездия".
"Превосходно, – похвалили его. – Твоя ненависть чиста и ничем не замутнена, ее необходимо подпитывать. Она даст тебе силы преодолеть многочисленные тяготы. Некоторых приходится учить ненавидеть. Ты получил это чувство в дар. Ты святой. Ты ведешь священную войну".
"Никакая это не святость, – ощетинился он, и от его горящего взгляда им стало явно не по себе. – Не кощунствуйте. Мне придется принять на себя бесчестье. Но это не имеет значения".
Он медленно пробирался по горам на север, наслаждаясь путешествием. Ночью он пересек грунтовую дорогу в низине. Кемпинги, места, куда американцы приезжали развлекаться, он обходил стороной. Небо было пронзительно, до боли, синим, и с него било сверкающее, почти белое солнце. В вышине плыли редкие полупрозрачные облака. С вершины виднелись лишь горы. Одна гряда сменяла другую. Повсюду лежала пыль, которую подхватывал и носил ветер, а местами попадались даже островки снега, чешуйчатого и ноздреватого, сминавшегося под его американскими ботинками. В полумраке горы представали во всем своем великолепии. Тени и мягкий воздух окрашивали их в кеск-о-шин, неуловимый синевато-зеленый оттенок, милый курдскому сердцу, потому что он напоминал о весне и о свободе странствовать по перевалам, передвигаться по земле, принадлежащей им на протяжении двух тысячелетий. По Курдистану.
Как-то он заметил машину и шарахнулся назад, охваченный мгновенным ужасом. Машина ползла по гравиевой дороге, похожая на неуклюжего зверя. Страх возник от того, как она двигалась: неспешно, но при этом решительно. Он весь подобрался, и его охватило чувство обнаженности – обнаженности жертвы.
Машина выбралась на ровный участок. Это оказался едва ли не автобус, кричаще-яркая, дорогая штука. Сзади к нему крепились велосипеды, на крыше громоздилось туристическое снаряжение. Очевидно, фургон предназначался для вывоза на отдых богатых, избалованных американцев, дабы они могли пребывать на природе со всеми удобствами, не страдая от отсутствия душа и горячей воды.
Он наблюдал, как машина ползет внизу, у него под ногами, поднимая за собой клубы пыли, нелепо поблескивая, горя яркими красками в солнечном свете. Это немыслимое американское изобретение выглядело почти комично. Подобная вещь не могла появиться ни в одной другой стране, кроме Америки. При виде такого идиотизма ему хотелось улыбнуться.
Америка!
Страна безмозглых толстосумов!
И все же он продолжал тяжело дышать, даже когда машина скрылась из виду. Почему? Что страшного в этой колымаге? Скоро ты окажешься среди них, если все пройдет удачно. Так-то ты собираешься себя вести: впадать в столбняк от ужаса при виде всего иноземного?
У тебя никогда ничего не получится.
А должно.
Но в его душе поселился ужас. Почему?
Из-за перестрелки на границе? Теперь на него устроят грандиозную облаву? И его миссия окажется под угрозой? Все это угнетало, но далеко не так сильно, как убийство двух человек.
Вот что омрачало его путешествие – дурное начало. Черт бы побрал этого жирного мексиканца! Ему говорили, что тот знает лучшую дорогу, самую безопасную. Что эта свинья переведет его через границу.
Что теперь будет с мексиканцем? Не хотел бы он оказаться на месте этого толстяка, потому что жизнь его теперь ничего не стоит.
Смерть, опять смерть и снова смерть. Порочный круг. На каждом шагу, ведущем из прошлого в будущее, смерть.
Двое полицейских, погибших потому, что оказались не в том месте. Мексиканец, которому предстоит погибнуть. И он сам, в конечном итоге, в завершение всего...
"Если тебя поймают, ты пропал. Тебя никогда не отпустят. Тебя будут использовать и использовать. Ты это понимаешь?"
"Да".
"В плену ты не просто не сможешь больше служить на благо своего дела, ты нанесешь ему непоправимый урон. Ты погубишь его. Ты понимаешь?"
"Да".
"Тогда клянись. Мы будем помогать тебе и поддерживать тебя, но ты должен дать клятву. Что тебя не возьмут живым. Клянешься?"
"Kurdistan ya naman", – поклялся он. Курдистан или смерть.
Он бродил по горам неделю, потому что там можно было не опасаться преследования. Питался запасенными мексиканскими лепешками, орехами жожоба и мескитовыми бобами, как ему велели. Однако рельеф становился все более и более плоским, пока на восьмое утро от гор не осталось ничего, кроме далекого кряжа, коричневеющего на горизонте. Чтобы добраться до него, нужно пересечь расстилающуюся впереди равнину, над которой дрожало дымчатое знойное марево. Это была пустынная долина, ведущая в Тусон. В темноте такой переход слишком опасен.
"Бойся пустыни, – предостерегали его. – Если тебе придется преодолевать пустыню, это будет большое невезение".
Но за этой пустыней лежал Тусон, а оттуда автобусы уходили в Америку, на северо-запад, где его судьба была ser nivisht, предначертана свыше.
Он пустился в путь спозаранку. И очутился в море игл и колючек, так и норовящих ужалить. Оно тоже было красиво своеобразной безжалостной красотой, олицетворением всего самого смертоносного. На каждом подъеме или плавном спуске, с каждой осыпающейся каменистой тропки и гладкой прогалины, с каждого скалистого взгорья открывался новый вид. Однако самым сильным впечатлением этого долгого дня стала не опасность и не красота, но нечто совершенно иное. Безмолвие.