Вулфхолл
Шрифт:
Кромвель говорит:
– Что бы ни ждало нас в конце пути, не будем забывать, что для встречи двух королей ваша милость воздвигли парчовый город посреди мокрых пикардийских полей [11] . С той поры ваша милость только возрастали в мудрости и уважении короля.
Это говорится громко, для всех, про себя же он думает: тогда речь шла о заключении мира, сейчас же мы не знаем, что у нас, первый день долгой или короткой кампании, лучше возвести земляные валы и надеяться, что враг не перережет пути для провианта.
–
– Да, – говорит кардинал, – мы все помним ваше мнение о той кампании, Томас.
Кавендиш спрашивает: «Что-что?» – и кардинал объясняет:
– Джордж, разве вам не вспоминается, что мой слуга Кромвель сказал в палате общин пять лет назад, когда мы просили денег на новую войну?
– Но он же выступил против вашей милости!
Гаскойн, который внимательно ловит каждое слово, вставляет:
– Не очень-то вы хорошо себя зарекомендовали, сударь, переча королю и милорду кардиналу; я отлично помню вашу речь и заверяю, как заверят вас еще многие, что вы не снискали себе расположения, Кромвель.
Он пожимает плечами.
– Я не искал расположения. Не все такие, как вы, Гаскойн. Я хотел, чтобы палата общин извлекла урок из прошлой кампании. Одумалась.
– Вы сказали, мы проиграем.
– Я сказал, мы разоримся. Но уверяю вас, наши войны заканчивались бы еще хуже, если бы снабжением войск занимался не милорд кардинал.
– В тысяча пятьсот двадцать третьем году… – начинает Гаскойн.
– Надо ли сейчас разыгрывать те сражения по новой? – спрашивает кардинал.
– …герцог Суффолк был всего в пятидесяти милях от Парижа.
– Да, – говорит Кромвель, – а вы знаете, что такое пятьдесят миль для полуголодного пехотинца, который засыпает на мокрой земле и просыпается окоченевшим? Для обоза, когда телеги по оси увязают в грязи? А что до побед тысяча пятьсот тринадцатого… оборони нас Господь.
– Турне! Теруан! [12] – восклицает Гаскойн. – Вы что, слепы? Два французских города взято. Король проявил на поле боя чудеса храбрости!
Будь мы на поле боя, думает он, я бы плюнул тебе под ноги.
– Если вы так любите короля, почему бы вам не поступить к нему на службу? Или вы и так уже на жаловании у его величества?
Кардинал тихонько откашливается.
– Мы все служим королю, – говорит Кавендиш.
А кардинал добавляет:
– Томас, мы все – творения его рук.
Они садятся в барку. Над нею реют флаги: роза Тюдоров, две черные корнуольские галки – символ святого покровителя Вулси, Томаса Бекета. Кавендиш, хлопая глазами, восклицает: «Гляньте, сколько лодок на реке! Так и снуют!» В первый миг Вулси думает, что лондонцы вышли попрощаться. Но когда он всходит на барку, с лодок несутся гогот и улюлюканье. На пристани собрались люди, и хотя кардинальская стража их сдерживает, нет сомнений, что намерения у толпы самые враждебные. Когда барка начинает двигаться вверх по реке, а не вниз, к Тауэру, слышны вопли и угрозы.
И вот тут-то кардинал теряет власть над собой: падает на скамью и говорит, говорит, говорит до самого Патни.
– За что меня так ненавидят? Что они от меня видели, кроме добра? Сеял ли я вражду? Нет. Доставал зерно в неурожайные годы. Когда взбунтовались подмастерья, на коленях в слезах молил его величество помиловать зачинщиков, уже стоявших с веревками на шее.
– Толпа, – произносит Кавендиш, – всегда жаждет перемен. Видя, как великий человек вознесся, она хочет его низвергнуть, просто ради новизны.
– Пятнадцать лет канцлером. Двадцать – на службе у короля, а перед тем – у его отца. Не щадил себя – вставал рано, трудился допоздна…
– Вот что значит служить властителям, – замечает Кавендиш. – Следует помнить, что их любовь недолговечна…
– Властитель не обязан быть постоянным, – произносит он, а про себя думает: я ведь могу не утерпеть и выбросить тебя за борт.
Кардинал перенесся на двадцать лет назад, в прошлое, когда молодой король только вступил на престол.
– Заставьте его трудиться, говорили некоторые, но я отвечал, нет, он молод, пусть сражается на турнирах, охотится, выпускает соколов и ястребов…
– Играет на музыкальных инструментах, – подхватывает Кавендиш. – Его величество все время перебирает струны лютни или мандолины. Поет…
– У вас он просто Нерон какой-то.
– Нерон? – Кавендиш вздрагивает. – Я такого не говорил!
– Добрейший, мудрейший государь в христианском мире. Я не слышал, чтобы кто-нибудь сказал о нем хоть одно худое слово…
– И не услышите, – замечает он.
– Чего я только не делал! Пересекал Ла-Манш, как другой переступает через ручеек мочи на улице! – Кардинал качает головой. – Днем и ночью, в седле и за четками… двадцать лет…
– Это как-то связано с английским характером? – пылко спрашивает Кавендиш, все еще вспоминая разъяренную толпу на пристани; даже и сейчас люди еще бегут вдоль берега, свистя и делая непристойные жесты. – Скажите, мастер Кромвель, вы бывали за границей: англичане что, особенно неблагодарная нация? Мне кажется, им нравятся перемены ради перемен.
– Не думаю, что дело в англичанах. Скорее просто в людях. Они всегда надеются, что новое будет лучше.
– Но что они выиграют? – настаивает Кавендиш. – Сытого пса сменит голодный, кусающий ближе к кости. Место человека, разжиревшего от славы, займет тощий и алчный.