Вундеркинды
Шрифт:
— Именно такого брата мне всегда хотелось иметь, — тоскливо-мечтательным голосом проговорил Джеймс.
— Если ты выберешь верную тактику, то, вполне возможно, он станет твоим братом. На их территории все еще действует принцип открытых границ.
— Послушай, Грэди, у тебя ведь нет твоей собственной семьи, ну, как у всех обычных людей?
— Нет, как у обычных людей, нет. В родном городе осталась пара тетушек, которых я никогда не навещаю. — Я туго натянул концы бумаги, расправил ее и прижал двумя пальцами. — А еще есть семейство Вандер, черт бы их побрал.
— Семейство Вандер?
— Три брата, герои моей книги. Они стали чем-то вроде моих собственных братьев. — Я потянул носом и порывисто всхлипнул. — Вот и вся моя семья.
— Эй, Грэди, знаешь, а ведь у меня та же самая история! — Он вскинул руку, шлепнул себя по лбу и трагически покачал головой. — О, бедные
Я расхохотался:
— Малыш, да ты пьян.
— Как же тебе повезло! — Он окинул дом долгим взглядом.
— Ты так считаешь? — Я провел языком по клейкой полоске на кромке бумаги, у нее был приятный сладковатый вкус.
Наши взгляды встретились, и я с удивлением увидел в его глазах нечто похожее на жалость.
— Грэди, ты помнишь, что тот парень, писатель, говорил о двойнике? — спросил Джеймс, глядя на отпечаток задницы на капоте моей машины. — Что он вроде бы постоянно вмешивается в его жизнь и устраивает дикий хаос, чтобы писателю было о чем писать. Думаешь, все это чепуха?
— Нет, — сказал я, — боюсь, что нет.
— Я тоже, — он тяжело вздохнул.
— Грэ-эди! Дже-эймс! — раздался голос Айрин. Она стояла на крыльце и махала нам рукой. — Пора начинать!
— Идем! — крикнул Джеймс. — Насколько я понимаю, Фила ждать бесполезно.
— Бесполезно. — Я ухмыльнулся. — Видишь ли, становясь таким старым, солидным и к тому же женатым человеком, как он, ты уже не можешь шалить, когда вздумается, и тебе трудно улизнуть из дома, чтобы выкурить с друзьями косячок.
— Словом, когда ты становишься мужем…
— Верно, мужем… — Я зажег сигарету и сделал первую длинную затяжку, вдохнув легкий, пахнущий сосновой смолой дым. Затем протянул сигарету Джеймсу: — Держи.
— Я тоже должен затянуться?
— Давай, не трусь.
— Ладно. — Джеймс взмахнул зажатой между пальцами сигаретой, словно это был бокал с вином, и провозгласил тост: — За братьев Вандеров! — Он решительно поднес сигарету к губам, глубоко затянулся и тут же закашлялся, скрывшись в клубах дыма. — Я не уверен, что эта штука мне нравится, — сказал он сквозь слезы.
— Почему?
— Потому что мне начинает казаться, что все происходящее уже произошло пять минут назад.
— Так и есть.
Джеймс сделал еще одну маленькую затяжку и задержал дыхание, позволив дыму заполнить его легкие. Он снова окинул взглядом косоглазый дом Ирвина Воршоу, посмотрел на длинный побег жимолости, небрежно свисающий с козырька над парадным крыльцом, и на силуэты людей, мелькающие за ярко освещенными окнами.
— По-моему, я счастлив, — проговорил он таким безжизненным тоном, что я даже не счел нужным реагировать на его высказывание.
Как человек, исповедующий иудаизм, Эмили была не более чем нерадивым участником отдельных ритуалов, который время от времени вдруг вспоминает о своих обязанностях верующего; я, рассеянный наблюдатель, перед которым из года в год проходила череда религиозных еврейских праздников, подчиняющихся причудливому лунному календарю, со всеми их путаными правилами и туманным смыслом, относился к ним, как бейсбольный болельщик к важнейшим отборочным матчам, проводимым по сложной, не поддающейся пониманию простого смертного системе. Но я всегда был неравнодушен к Песаху. Мне нравились невинное жульничество и озорство, являющиеся неотъемлемой частью процесса приготовления праздничной трапезы, когда самый обычный «хлеб наш насущный», повинуясь законам Песаха, чудесным образом приобретает многообразие форм и вкусов — пирожные из мацы, фарш из мацы, пудинг из мацы, лапша из мацы — маца напоминает маленького скромного зверька, который в изобилии водится в лесах и саваннах и которого индейцы ценят за мясо, шкуру, кости, внутренние органы и целебный жир. Мне нравилась изобретательность иудейской религии, которая прилагает массу усилий, чтобы отыскать лазейки в собственных безумных законах; мне нравились те ее постулаты, которые, в моем понимании, определяли отношение к Богу, и вся эта вековая возня с Его проклятиями, и своевольное обращение с Его указаниями и распоряжениями, и Его пристрастие к запаху жареного мяса, причем Он признает только лопаточную часть. И вдобавок ко всему я обнаружил, что меня всякий раз посещает чувство огромного, ни с чем не сравнимого удовлетворения просто от того, что я сажусь за большой стол и провожу несколько часов за странной трапезой, состоящей из дикого количества петрушки, куриных ножек на косточках, бесконечной мацы, крутых яиц и соленой воды, в компании симпатичных евреев, трое из которых корейцы. Меня утешала мысль, что хотя я ничего не добился в этой жизни и не достиг тех высот, о которых мечтал в юности, но, по крайней мере, одно мое желание исполнилось: празднование иудейской Пасхи уводило меня если не в реальные, то в воображаемые просторы, подальше от тех мест, где я родился и вырос.
В моем родном городе было всего семь евреев. Пятеро из них принадлежали семейству Глаксбрингеров: древний старик мистер Льюис П., который во времена моего детства уже отошел от дел и, передав основной бизнес сыну, сидел в отделе «Нумизматики и филателии» большого универмага на Пикман-стрит, основанного им лет пятьдесят назад; его сын Морис, жена Мориса, чье имя я забыл, и их дети — Дэвид и Леона. Шестым был мистер Каплан, владелец аптеки, он появился в нашем городе, когда я учился в начальной школе. И красивая рыжеволосая женщина, жена одного из преподавателей колледжа Коксли, которая посещала епископальную церковь и праздновала Рождество, но все в городе знали, что ее девичья фамилия была Кауфман. Затем мой отец убил Дэвида Глаксбрингера, и евреев стало шестеро. Я часто задавал себе вопрос, не было ли мое решение жениться на Эмили Воршоу отчасти продиктовано желанием возместить эту ужасную потерю в счете. Воршоу тоже потеряли сына; когда я впервые оказался за их праздничным столом, где сидели Ирвин, Айрин, Дебора, Эмили, Фил и дядюшка Гарри (брат Ирвина, через год скончавшийся от рака простаты), я стал седьмым участником седера.
В этом году нас было восемь человек. Это означало, что нам пришлось бы обедать в две смены, поскольку из-за неточности в архитектурных расчетах Ирвина, о чем Айрин напоминала ему при всяком удобном случае, столовая была слишком маленькой, чтобы мы все вместе могли усесться за один стол. Айрин пришлось задвинуть в угол кресла, оттащить в сторону журнальные столики и торшеры, чтобы мы могли втиснуться в гостиную, куда вы попадали прямо с улицы через парадный вход. Территория гостиной начиналась возле камина, который Ирвин сложил из серых закопченных камней, предварительно разобрав печку в какой-то заброшенной овчарне, и заканчивалась невероятно крутой и кривой деревянной лестницей, ведущей на второй этаж. Воршоу перевезли в Киншип всю мебель из дома на Инвернесс-авеню; теперь большую часть времени они занимались тем, что переставляли ее с места на место и постоянно спотыкались о многочисленные скамеечки для ног, осыпая их жуткими проклятиями. Обставляя свой дом в Питсбурге, Воршоу отдали должное стилю «модерн», который в тот период переживал расцвет; в результате после переезда диваны и стулья, обтянутые мягкой черной кожей, журнальные столики на витых ножках и прочие абстрактные конструкции из стекла, тика и красного дерева оказались в доме, где полы были сделаны из еловых досок, а стены обшиты щербатыми сосновыми панелями со следами сучков и желтыми смоляными подтеками. Айрин постоянно грозилась выкинуть старую мебель и купить более подходящую, но они жили в Киншипе уже пять лет, и до сих пор ни один пуфик не был выставлен за порог. Мне всегда казалось, что в нежелании Айрин расстаться с вещами, которые напоминали об их прошлой жизни в Питсбурге, помимо сентиментальных чувств, скрывался некий жест молчаливого протеста.
Когда мы с Джеймсом вошли в гостиную, Ирвин уже занял свое место в дальнем конце стола спиной к камину. Как ведущий седера, он восседал на высоком стуле, подложив под себя диванную подушечку. Фил в белой крахмальной рубашке с застегнутым под самое горло воротником расположился по левую руку от Ирвина. Его стриженные ежиком волосы были смочены водой и старательно приглажены. Перед ними стояла коробка из-под обуви, доверху заполненная ермолками. Они перебирали шапочки и, читая надписи на подкладке, пытались восстановить в памяти события прошлого, связанные с различными праздничными церемониями. Я слышал доносившиеся с кухни голоса Айрин и Мари, женщины нервно перешептывались, убеждая друг друга, что все готово и для паники нет никаких причин. Однако сестер Воршоу в гостиной не было. Они обе находились наверху в спальне. Помогая друг другу одеваться, сестры сплетничали, советовались, о чем-то шептались и плели заговор. От дурного предчувствия у меня заныло в животе.
— Эндрю… Эй… Эйбрахам. — Ирвин держал на вытянутой руке маленькую круглую шапочку, заляпанную какими-то бурыми пятнами, и, щуря глаза, вглядывался в памятную надпись на подкладке. — Июль… число… непонятно, 1964 года. А-а, так это же твой кузен Энди.
— Не может быть.
— Может. Я отлично помню: мы поехали к ним в гости в Буффало. Точно, там еще были тучи комаров, нас чуть живьем не сожрали, ужас.
Фил посмотрел в нашу сторону, многозначительно ухмыльнулся и повел бровями, приглашая нас к столу.