Вундеркинды
Шрифт:
Когда я вернулся в бильярдную, чтобы положить на место клетчатый плед, мне на глаза попались фотографии, висевшие на стене за стойкой бара. Однако к коллекции Джеймса они не имели никакого отношения. Это были старые семейные снимки, на некоторых был изображен ребенок, я безошибочно узнал Джеймса Лира: вот пятилетний мальчик в ковбойском костюмчике угрожающе размахивает двумя игрушечными пистолетами; на другой фотографии какой-то симпатичный мужчина держал на руках совсем маленького Джеймса, на заднем плане были видны вагончики фуникулера, взбирающиеся вверх по заснеженному горному склону; еще на одном снимке трехлетний Джеймс в белой рубашке с крохотным галстуком-бабочкой сидел на коленях молодой Аманды Лир. Остальные фотографии были традиционными студийными
Это был групповой портрет: девять очень серьезных мужчин, одетых в черные костюмы, сидели в напряженных позах на фоне черного бархатного знамени. Я знал только одного из них: маленького человека в центре группы, который сердито смотрел прямо в камеру, это был дед Эмили — Исидор Воршоу, владелец кондитерской лавки, находившейся в районе Хилла, неподалеку от того места, где сейчас располагался бар «Хай-хэт». В центре знамени была вышита большая звезда Давида, над ней полукругом шла надпись: «Сионистский клуб Питсбурга», под звездой виднелась еще одна надпись, сделанная на иврите. Мне было странно видеть этот снимок в чужом доме, и в первое мгновение я решил, что смотрю на ту же самую фотографию, которая висела у меня в холле. Придя в себя, я заметил еще одного человека — высокого тощего парня, он сидел с правого края, положив ногу на ногу, и в отличие от всех остальных людей, уставившихся в камеру, смотрел куда-то в сторону. Он всегда был на снимке, и я всегда знал, что он там есть, однако никогда не замечал этого человека, хотя смотрел на него тысячи раз. У мужчины были темные волосы, впалые щеки и красивое лицо, но черты лица казались какими-то неотчетливо-расплывчатыми, словно в последнюю минуту перед щелчком камеры он повернул голову.
До меня донесся странный звук — низкий, полный тоски и страдания человеческий стон, похожий на вой маяка в ночном тумане. На какой-то безумный миг мне показалось, что я слышу собственный голос, но потом я понял: звук шел из глубины дома. Дом вздрогнул всеми своими балками и стропилами, стекла, вставленные в рамочки с фотографиями, мелко задребезжали. Лифт. Аманда Лир спускалась в подвал, желая убедиться, что ее сын не отправился вслед за Джорджем Сандерсом и Германом Бинтом, не исчез, растворившись в своей Великой Иллюзии.
Погасив свет, я прошмыгнул обратно в комнату Джеймса. Я уже подошел к выключателю, собираясь и здесь выключить свет и покинуть населенный привидениями лировский особняк, когда мой взгляд упал на пишущую машинку. Черный корпус «Ундервуда» напоминал старомодный катафалк, украшенный витиеватым узором из золотистых листьев. Я подошел к столу и рывком выдвинул ящик, в который Джеймс смахнул листок с текстом. Вначале шли пробные абзацы (каждый последующий на одно предложение длиннее предыдущего), густо испещренные пометками и стрелками. Далее был написан заголовок.
АНГЕЛ
Отправляясь отмечать Песах с его семьей, она надела темные очки и повязала свои великолепные светлые волосы капроновым шарфом, разрисованным большими красными вишнями. Они ссорились в такси по дороге к дому его родителей и помирились, пока ехали в лифте. Ее брак давно распался, он тоже был на грани развода. Она не была уверена, что настало время познакомиться с его семьей, и знала, что он тоже сомневался. Они подталкивали друг друга к этому шагу, словно дети, в нерешительности стоящие на парапете моста. Очень часто счастливые события в ее жизни оказывались иллюзией, и она не знала, действительно ли под мостом течет глубокая река, или это всего лишь полоска бумаги, выкрашенная в голубой цвет.
Он сказал, что в этот день три тысячи лет назад Ангел Смерти пролетел над Египтом, и тень от его крыльев легла на дома евреев. В этот день десять лет назад его брат покончил с собой. Он сказал, что в память о нем на столе в кухне будет гореть свеча. Она никогда не представляла смерть в образе ангела, и этот образ ей очень понравился. Ангел Смерти. Он, наверное, похож на кузнеца — в длинном кожаном фартуке, с закатанными рукавами рубашки и сильными жилистыми руками. Шесть лет спустя, перед тем как покончить с собой, она вспомнила…
Стоны лифта приближались, теперь они напоминали ритмичный скрежет ржавого водяного насоса. С каждой секундой скрежет становился все громче. Дом вздыхал, дрожал и пульсировал, как огромное сердце. У меня не осталось времени, чтобы дочитать рассказ Джеймса. Я положил листок на место, захлопнул ящик и кинулся к выходу. Подбегая к двери, я обернулся и случайно бросил взгляд на стакан с апельсиновым соком, стоявший на мраморном столике возле кровати. Сбоку на стакане был прилеплен ядовито-оранжевый ярлычок с напечатанными на нем цифрами: $0.75. Он украл поминальную свечу Сэма Воршоу. Я вернулся и взял стакан. Заглянув внутрь, я увидел ночного мотылька, который прилетел на свет поминальной свечи и утонул в расплавленном воске. Опустив палец в стакан, я подцепил любопытного мотылька и положил на ладонь. Это был маленький, невзрачный мотылек с грязно-серыми обглоданными крылышками.
— Ах ты, бедный маленький гаденыш.
Лифт дополз до первого этажа, грохнул, словно кто-то ударил тяжелым кузнечным молотом, и остановился. Раздался металлический скрежет — Аманда открыла решетку. Я опустил мертвого мотылька в нагрудный карман рубашки, погасил свет и выскочил в непроглядную ночную тьму. Меня окутало строгое церковное безмолвие и разлитый в воздухе сладкий аромат, похожий на запах свежескошенной травы на поле для гольфа.
Благополучно добравшись до машины, я уселся за руль и завел мотор. Мы мягко тронулись с места и, оставив позади колонны с каменными ананасами, покатили вдоль ограды.
— Джеймс… — начал я, когда мы добрались до конца улицы и машина начала набирать скорость. Я бросил взгляд в зеркало заднего вида, ожидая увидеть привидение в белой ночной рубашке, мечущееся у ворот лировского особняка и гневно размахивающее нам вслед кулаками. Однако в зеркале отражалась лишь залитая лунным светом дорога, темные кусты живой изгороди и удаляющаяся каменная громада дома. — Ты еврей?
— Ну да, вроде того, — сказал Джеймс, прижимая к груди свой драгоценный рюкзак. — То есть да — я еврей, но дедушка с бабушкой… они… не знаю… они отказались от иудаизма.
— Понятно. То-то я думал, откуда в твоих рассказах все эти католические мотивы…
— Да нет, просто мне нравятся разные мелкие уловки, к которым прибегает католицизм.
— И вы, конечно, принадлежите к епископальной церкви? По крайней мере, к пресвитерианской.
— Да, мы ходим в пресвитерианскую церковь. Они ходят. На Рождество. О-о, я помню, один раз мы пошли в тот знаменитый ресторан, на Маунтан-Лебанон, и я заказал крем-соду. Боже, как они орали. Говорили, что это слишком еврейское блюдо. Так что моя близость к иудаизму ограничивается заказом крем-соды.
— Опасная близость, — очень серьезным тоном заявил Крабтри. — Того и гляди, начнешь носить на макушке маленькую черную шапочку.
— В таком случае, — перебил я Крабтри, — тебе должен был понравиться пасхальный седер. И семейство Воршоу — как они тебе?
— Интересная церемония, — сказал Джеймс. — И они тоже очень милые люди.
— Ты почувствовал себя евреем? — спросил я, решив, что, возможно, поэтому ему взбрело в голову стащить огарок поминальной свечи.
— Нет, не особенно. — Он сполз вниз и, положив затылок на спинку сиденья, стал смотреть на холодные звезды, мерцающие в просветах между ветвями деревьев. — Я никем себя не почувствовал, вернее — почувствовал, что я никто. — Он произнес еще какую-то фразу, но мы ехали в открытом автомобиле, встречный ветер подхватил последние слова Джеймса и унес их в темноту.