Вурди
Шрифт:
— Что, никак? Кто ж так завязывает? А если по нужде?
— По нужде-то оно проще, — проворчал бродяга.
— То-то и видно — нынче-то большой нужды нет.
— Будет тебе…
— Ничего. Разговеешь. Я горячая.
— Оно и видно.
— Знаешь, это хорошо, что на мой двор забрел. А то попал бы к этой дуре Стешке, чего доброго в лес бы ее уволок — тебе бы потом житья не было.
— Это отчего ж?
— Ты про Стешку?
— Нет. Про тебя.
— А! — Женщина отбросила со лба непослушную прядь. — Примета такая — кто из баб с отшельником встретится
— Да?
Узел наконец поддался, и бродяга торопливо стянул с себя штаны. Зовушка легла рядом, прижавшись теплым животом к его боку, упругие груди легонько касались плеч отшельника. Руки нежно обвились вокруг заскорузлой шеи. Он почувствовал ее теплое дыхание на губах.
— Значит, муж? — усмехнулся он. — Тебе-то такой зачем?
— А какой? — В ее голосе зазвенела обида. Она на мгновение отстранилась, но тут же прильнула к его рту горячими влажными губами.
Он задохнулся.
Голова кружилась, горячий шар катался от макушки до самых пят. Бродяга грубо облапил женщину, потянул к себе. Она оторвалась от его губ:
— Погоди. Пахнет…
— Лесом?
— Нет. Сладко. Что-то мне нехорошо.
Он сжал ее сильнее. Зовушка уперлась кулаками ему в грудь:
— Погоди ж ты, все кости переломаешь… Дурак!
— Говоришь, сладко? — Он тяжело дышал. — От сена это. Горит оно.
— Нет. — Женщина попыталась высвободиться из его объятий. — Не сеном. Чем-то другим пахнет. Отпусти ж!
Плешак выругался, но руки разжал. Знакомая тревога холодком пробежала между лопаток. Пахнет, вишь! Ох, крутит баба! И чего, спрашивается? «А то ты забыл, — зло подумал бродяга, — все они горазды хвостом вилять». Эта мысль успокоила отшельника. Плешак вновь потянулся к женщине.
Она заискивающе погладила его локоть. Вдруг вздрогнула, будто обожглась обо что, поднесла ладонь к лицу. Жадно обнюхала пальцы; резко отстранилась от бродяги и села, широко раздвинув поджатые под себя ноги.
У Плешака зашлось сердце.
— Эй! — призывно выдохнул он.
Женщина не отозвалась. Затуманившиеся глаза ее смотрели куда-то в сторону. Рот был крепко сжат, а белые плечи мелко вздрагивали — то ли от холода, то ли смеялась беззвучно. То ли плакала…
— Эй! — зло повторил бродяга.
Она скосила глаза на него. Растерянно моргнула. Вдруг улыбнулась и, потянувшись сладко, подставила под холодные струи лунного света пухлые груди. Только сейчас Плешак разглядел на сосках женщины тяжелые белые капли.
Женщина проследила за его взглядом, лукаво улыбнулась:
— Нравится? Вишь, капает… Хочешь? Много его. Моему-то столько не надо. Все одно сцеживать, а?
И снова улыбнулась. Как-то недобро, показалось бродяге, но он тут же забыл об этом, ибо женщина и в самом деле наклонилась так, что упругий сосок ткнулся ему в губы. Прохладный, влажный. В рот брызнуло теплое молоко — Плешак судорожно глотнул. Женщина странно хихикнула, навалилась ему на лицо мягкой грудью.
— Пей. Только смотри, — ее грудь вздрогнула, — бешеное оно у меня.
— А?
— Шучу… Пей…
Он пил до тех пор, пока
Бродяга вытер ладонью влажные губы, подбородок. Дремотная истома растекалась по всему телу. Он не чувствовал ни рук, ни ног — лишь приятный жар в голове. Немного успокоившись, повернулся к женщине — она смотрела на него. Странное дело, Плешак вовсе не хотел ее. Разве что обнять, погладить по распущенным волосам, ткнуться носом во влажную ложбину меж двух белоснежных холмов. Она же, словно чувствовала это, сидела подле без движения и лишь неотрывно смотрела на его немного растерянное лицо. Он протянул руку, чтобы коснуться белоснежной груди. Женщина перехватила ее, острые ноготки ощутимо впились в кожу:
— Не надо. Тебе понравилось?
Он молча выдернул руку:
— Эй! Больно же так!
— Сладкое?
— Горчит.
— Перестояло. Лишнее оно. Вот и захотелось. Глупо, да?
— Тебе холодно?
— Вовсе нет.
— А дрожишь, — буркнул бродяга, вглядываясь в ее размытое сумраком лицо. Доселе бесформенное, рыхлое, оно заострилось, в нем чудилось что-то птичье. Сейчас она казалась ему даже красивей, чем там, у колодца. Ей шли и этот игривый лунный свет, и этот немного грустный, немного хищный разрез глаз, который появился только теперь, — а может, раньше он просто не замечал его? Даже взгляд, жадный и одновременно жалкий, притягивал бродягу. Он вновь подумал, что не надо ему никакой Ласки, полежит еще немного вот так, рядом с Зовушкой, и выпустит-таки ползуна, и унесет это прекрасное тело с собой…
Разморенный, дремотный («А сонное молочко-то»), он закрыл глаза. Почувствовал, как она схватила его руку.
Услышал ее низкий с хрипотцой голос:
— Теперь я…
— Ты о чем?
— Ни о чем. Руку-то поверни.
— Неудобно.
— А ты на живот ляг. Так лучше. Вишь, поранился, сам не чувствуешь, что ли?
— А? — Он зевнул. Сладкая дрема овладела всем телом, даже язык, и тот ворочался с трудом. — Это я о косяк. Пустяки.
— Кровь-то идет, эй, слышишь? Еще как идет. О гвоздь что ли? — Она не говорила — бормотала. Что-то в ее голосе было странное. Нервные, надрывные нотки зазвучали в нем — казалось, она пытается сдержать в себе нечто большее, чем это бормотание, — крик ли, плач?
«Будто немного не в себе, — сонно подумал бродяга, — хотя давно уж не в себе», — внезапно мелькнуло в его голове. Он снова зевнул и тут ощутил, как ее горячий язычок лизнул локоть. Усмехнулся:
— По-звериному, да?
— Капля. Капелюшечка, — хрипло, чуть нараспев сказала женщина, — раз — и нету. Сладко. Ты спи, лесной человек, спи. Заживет у тебя. Быстро заживет. — И она что-то неразборчиво забормотала себе под нос.
Боль в локте утихла. «Умеет заговаривать-то, — сонно подумал бродяга. — Вишь, как вылизывает. И запах… Да. Странный. Вроде как человек, а вроде… Жажда опять же. Там, у колодца… Голос…»