Вурди
Шрифт:
— Кыш! — махнул рукой Гвирнус.
Ворона расправила крылья и перелетела на ближайшую крышу.
— Там и сиди, — проворчал Гвирнус.
Вид Поселка нагонял тоску.
Сломанные калитки, гнилые сараюхи, неухоженные огороды. Испитые лица рыболовов.
Там и сям черные пеньки.
Вон — от рябинки, что разрослась себе на беду: срубили по осени, когда померещилось непутевой Норке, будто потянулась к ней рябинка усыпанной гроздьями ягод веткой. Визжала тогда Норка чуть не на весь Поселок. Мол, и не рябинка это вовсе, а проклятое оноее со света
А вон — целая рощица порублена. Стояла посередь Поселка, хоть глазу веселей, а то ведь, помимо нее, ни одного деревца вокруг. Так нет. Пустили слух, будто шебаршит там по ночам кто-то. Торчат теперь пеньки, что бельмо на глазу. Хоть бы выкорчевал кто.
Одни кусты в Поселке и остались.
Несколько сосенок.
Да дуб во дворе у Гвирнусов.
Издалека виден.
Красота!
— Эх! — крякнул охотник.
Что там деревья!
И люди-то как пеньки. Все боятся чего-то, некоторые уж и вовсе в лес носа не суют — целыми днями на реке пропадают.
«Рыболовы», — презрительно называли их охотники.
Да. Вид Поселка нагонял тоску.
Даже темные, засиженные мухами окна домов. Даже разговоры, даже произносимые людьми слова, которые теряли смысл раньше, чем срывались с языка. Даже эти жирные, наглые вороны — ишь как смотрят — даром что во сне.
— Ненавижу! — прошептал Гвирнус.
Этот мир был бы бесконечно пуст, если бы…
Если бы в нем не было Ай-и.
(Нет, не зря-таки его прозвали нелюдимом).
Это все страх. Страх ожидания, который хуже смерти.
«Но ведь и ты боишься. Даже во сне», — честно признался он себе.
Не оглядывайся на лес.
Он все-таки оглянулся — лес равнодушно шелестел тысячами тысяч листьев. Охотник зашагал по едва приметной тропинке к дому.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Дом Гвирнуса стоял на отшибе, возле сумрачного леса Подножия, над которым зловещей тенью нависал Зуб Мудрости — огромная, поросшая неприступными зарослями гигантского чертополоха скала. «Черной» еще называли ее жители Поселка, ибо почти всегда была она темна и только ранним утром в погожие дни свет с востока окрашивал ее в ядовито-коричневые тона.
Немногие рисковали селиться столь близко к лесу. Лишь самые заядлые охотники и дармоеды повелители жили здесь. Да и то потому, что их не очень-то жаловали в Поселке. Одних за несносный характер, других — за разводимую ими вследствие великой лени грязь.
— И уж коли онопридет (а онообязательно придет, тут и сомневаться нечего), пусть уж эти будут первыми, — поговаривали, теребя бороды, старики.
И были правы.
Оноприходило, и не раз, особенно по ночам, люди слышали крики о помощи, на которые отвечало разве что неистовое эхо. Но кто, кроме эха, решится подать свой голос в час охоты и примирения, когда одного шороха достаточно, чтобы сгинула добрая тысяча жизней?
А может, это были только сны?
Они
Хромоножка Бо равнодушно ковырял в носу. Его большие, мясистые губы непрестанно шевелились. Серые, глубоко запавшие глазки на плоском рябом лице то и дело косили в сторону Литы, но лишь изредка в них проскальзывало что-то похожее на укоризну: мол, ты же знаешь, не со зла я, просто пошутить хотел, а то, смотри, скукотища какая, только и знаете, что прошлогодние сплетни мусолить да от страха трястись — лес, лес, а что лес? Плевать я на него хотел!
Лита тоже осторожно, с опаской поглядывала на пьяницу повелителя: а ну как обратится во что-нибудь этакое, возись с ним потом. Горшок вонючий! Вон до сих пор остатки каши на подбородке, тьфу! И как это она с вечера не приметила, что горшочек-то ну прям совсем новехонький — первейший признак, что нечисто. Что повелителем попахивает.
«Сами же нами вовсю пользуетесь, — мысленно отвечал ей Хромоножка. — Сколько нас таких… горшков да плошек, — он усмехнулся, — по вашим полкам расставлено. Это небось дешевле будет, чем настоящие покупать».
Он вытащил из носа огромную козявку; не торопясь, обстоятельно вытер палец о штаны. Лита брезгливо отвернулась. Ее муж, коротышка Ганс, подтолкнул повелителя в спину: давай-ка поторапливайся, ты, горшок с кашей, не будешь по ночам чужих жен умыкать.
«Да разве ж я умыкал? — Бо легко читал его мысли. На то он и повелитель. — Это бродяги-отшельники, они, да, умыкают; не то чтобы очень часто — в последнее время их чего-то и вовсе не видать, но случается. Вон в прошлом году забрел один, так красавицу Норку только и видели. Охмурил и глазом не моргнул. Хорошо, Гвирнус в лесу на них наткнулся. Отбил Норку, а ему вместо благодарности чуть голову не оторвали, разве ж это по-людски?»
Ганс остановился. За ним остановились и другие.
— Здесь? — показал он на росшую во дворе горшечника Гея разлапистую сосенку.
— Хлипкая больно, — проворчал Питер Бревно, — разве ж этакого верзилу выдержит?
Он поправил сползший с плеча моток веревки.
— Пожалуй, — согласился Ганс, хмуро взглянув на толпившихся вокруг сельчан. «Ишь сколько собралось. Даже старуха Гергамора приковыляла. Им что — одно развлечение повелителя вешать, а мне?..» Ганс осторожно потрогал распухшее, изрядно покрасневшее ухо: «Погорячился малость. Надо же! От повелителя схлопотал, чтоб его!»
— Извини, — сказал без выражения Бо.
«Уж и подумать ничего нельзя», — вздохнул Ганс.
Рассвело. В тусклом небе Подножия закурчавились розовые, как щеки младенца, облака. Запели птицы. Закурились над хижинами дымки. Около покосившегося забора справлял свои собачьи дела ободранный пес Вирта. С год прожил у сапожника, пока тот не помер. И нет чтоб на охоте — прямо в собственной постели. То ли грибами отравился, то ли еще чем. Только по вою пса и поняли — неладно дело. Пришли, а в хижине вонища — не продохнуть. Ну и Вирт лежит. Оскалился. Лицо мухами облеплено, язык изо рта вывалился, весь синий. А на табуретке башмак совсем новехонький стоит. На левую ногу. Питеру же и делал. Наверное, все перед смертью любовался. Жалко, что на правую не успел. Башмак-то был ого-го-го!