Введение в христианство
Шрифт:
За этими двумя образами, в которых человек видел своего Бога, выявляются два истока религиозного опыта, о которых собственно и идет речь. Один — опыт собственного существования, которое все снова и снова превосходит себя, опыт, который — всегда в форме, так или иначе зашифрованной, — указывает на «совершенно другое». Этот процесс также весьма многослоен, многослоен как и само человеческое существование. Как известно, Бонхоффер считал, что пришло время покончить с таким Богом, к которому мы прибегаем как к последней возможности найти какое-то решение, когда наши собственные возможности исчерпаны. Бога должно найти не там, где мы сталкиваемся с нашей нуждой и несостоятельностью, а в средоточии земного и жизненного. Лишь тогда обнаружится, что Бог не некое убежище, сколоченное по нужде и становящееся ненужным по мере расширения границ наших возможностей. 30 В истории человеческих исканий Бога присутствуют оба пути, и оба представляются мне в равной мере законными. Как скудность человеческого существования, так и его полнота одинаково указывают на Бога. Там, где человек испытывает существование в его полноте, богатстве, красоте и величии, он снова и снова осознает, что он обязан этим существованием «кому-то», что именно в просветленности и величии это существование не нечто само собой данное, что оно есть дар, который опережает меня, до всякого моего действия
То же самое можно показать на примере одиночества или внутреннего благоустройства. Несомненно, одиночество представляет собой один из существенных корней встречи человека с Богом. В опыте одинокого бытия человек постигает также, до какой степени все его существование есть крик, обращенный к Ты, и сколь мало он предназначен к тому, чтобы быть одним только собственным Я. При этом одиночество может открываться человеку с разной глубиной. Сперва оно может быть облегчено поисками некоего человеческого Ты. Однако существует парадоксальный процесс, в котором — по слову Клоделя — обнаруживается, что каждое «Ты», которое нашел себе человек, в конечном счете оказывается невыполненным и невыполнимым обещанием, 31 что, по существу, каждое «Ты» несет в себе разочарование; существует такая точка, в которой никакая встреча не может одолеть последнего одиночества, так что само обретение снова отталкивает в одиночество, снова пробуждает зов к «Ты» абсолютному, действительно проникающему в глубины нашего Я. Однако дело не в том, что к опытному постижению Бога ведет не только нищета одиночества, не только знание, что никакая общность не удовлетворяет полностью наши желания, - опыт Бога может быть связан также и с радостью внутреннего благоустройства. Именно полноту любви и взаимообретения человек может переживать как дар того, чего он не мог ни признать, ни создать, — она заставляет его признать, что он получает здесь больше, нежели оба вместе способны дать друг другу. Свет и радость взаимообретения могут пробудить чувство близости той абсолютной радости и конечной обретенности, которая кроется за всеми человеческими взаимообретениями.
Всем этим мы хотели указать, каким образом человеческая экзистенция может быть исходным пунктом того опыта абсолютного, в котором оно постигается как «Бог-Сын», как Спаситель или проще — как Бог в Его связи с экзистенцией. 32 Другой источник религиозного познания — в противостоянии человека и мира, в том могущественном и чудовищном, что он в нем встречает. Конечно, космос как в красоте своей и изобилии, так и в своей недостаточности, грозности и бездонности стал для человека опытом всепревосходящей силы, которая и угрожает человеку, и поддерживает его. При этом здесь возникает более неопределенный и отдаленный образ, который отражается в образе Бога-Творца, Бога-Отца.
Если бы мы стали заниматься намеченными здесь проблемами дальше, то непосредственно натолкнулись бы на поднятую ранее проблему трех видоизменений темы Бога в истории — монотеизма, политеизма, атеизма. В таком случае выяснилось бы подспудное единство этих трех путей. Конечно, это единство не является тождеством, и нельзя сказать, что если копнуть поглубже, все, в конечном счете, станет одним, и внешние формы утратят свое значение. Такое отождествление, к которому, вероятно, могла бы испытывать склонность философская мысль, но которое было бы неуважением к серьезности человеческих решений, разумеется, не соответствовало бы действительности. Стало быть, речь не может идти о тождестве. Тем не менее, при более глубоком рассмотрении стало бы ясным, что различие этих трех основных путей отличается от того, что можно было бы предположить, исходя из трех выдвигаемых ими формул: «Существует единый Бог», «Существует много богов», «Бога не существует». Между этими тремя формулами и подразумеваемыми ими исповеданиями существует неустранимая противоположность, но также и связь, которую их буквальный смысл не позволяет заметить, ибо все три — и это можно показать — в конечном счете убеждены в единстве и единственности абсолюта. Не только монотеизм верует в это единство и эту единственность; и для политеистов множество богов, к которым они обращали свою молитву и надежду, никогда не были сами абсолютом; и для них было ясно, что за множеством богов где-то существует единое бытие, что бытие, в ковечном счете, едино, или, во всяком случае, представляет собой вечное противоборство изначальных противоположностей. 33 Для атеизма же, который оспаривает Бога как характеристику единства бытия, само это единство никоим образом не упраздняется. В самом деле, одна из наиболее действенных форм атеизма, марксизм, в строжайшей форме утверждает это единство бытия во всем сущем, объявляя все бытие материей. Тем самым, хотя то единое, которое является самим бытием, в качестве материи освобождается от всех более ранних представлений об абсолюте, связанных с идеей Бога, тем не менее, оно сохраняет черты, которые ясно показывают его абсолютность и, таким образом, вновь напоминают идею Бога.
Все три пути сходятся в убеждении о единстве и единственности абсолюта. Различны лишь представления о том, каким образом человек вступает с ним в связь и, соответственно, как относится к нему абсолют. Говоря предельно схематично: если монотеизм исходит из того, что абсолют есть сознание, которое знает человека и может к нему обратиться, то для материализма абсолют как материя лишен всех личностных предикатов и никоим образом не может быть соотнесен с понятием призыв-ответ. Во всяком случае, можно было бы сказать, что человек сам должен высвободить из материи все, что в ней есть божественного, так чтобы иметь Бога уже не позади себя, как нечто ему предшествующее, а впереди себя, как то, что подлежит еще его творческому созиданию, как его собственное лучшее будущее. Наконец, политеизм может находиться в очень тесных отношениях как с монотеизмом, так и с атеизмом, поскольку силы, о которых он говорит, подчинены некоей единственной несущей их силе, которую можно понимать как в том, так и в другом смысле. Нетрудно показать, как в древности политеизм тотчас сходится с метафизическим атеизмом, тотчас и с философским монотеизмом. 34
Все это важные вопросы для тех, кто в нашей нынешней
2. Исповедание единого Бога
Но вернемся к нашему исходному пункту, к словам Символа: «Верую в Бога Вседержителя, Отца, Творца». Эта фраза, в которой христиане вот уже почти две тысячи лет исповедуют свою веру в Бога, также уходит корнями в более далекое прошлое. За ней стоит повседневная вероисповедная формула израильтян: «Слушай, Израиль, Яхве, твой Бог, Бог Единый», 35 — и она представляет собой христианское изменение этой формулы. В первых словах христианское Credo подхватывает Credo Израиля и включает в себя его духовную устремленность, его духовный опыт веры и опыт борьбы за Бога. Этот опыт, следовательно, становится для христианской веры внутренним измерением, которого без него не существовало бы. Мимоходом мы встречаемся здесь с важной закономерностью истории религии и веры: она развивается всегда в преемстве и никогда целиком не утрачивает непрерывности. Хотя вера Израиля — нечто совершенно новое по отношению с верой окружающих народов, — она тоже не упала с неба. Она развертывается в размеживании с этой инородной верой, в противоборствующем выборе и перетолковании, которое в одно и то же время есть преемство и преобразование.
«Яхве, твой Бог, Бог Единый» — это исповедальное ядро, заложенное в основу нашего Символа, по исходному своему смыслу представляет собою отречение от прочих богов. Это в самом полном смысле, какой только может иметь слово, — исповедание, то есть не утверждение одного из мнений, а экзистенциальное решение. Как отречение от богов оно означает отречение от обожествления космического «умри, чтобы родиться вновь». Если позволительно утверждать, что голод, любовь и власть — три силы, движущие человечеством, — то следуя несколько дальше, можно сказать, что три основных формы политеизма состоят в поклонении хлебу, поклонении эросу и обожествлении власти. Все три пути суть заблуждения, абсолютизация того, что само по себе не является абсолютом, а поэтому — порабощение человека. Разумеется, в этих заблуждениях кое-что угадано в той силе, которой держится Вселенная. Но, как сказано, вероисповедание Израиля возвещает борьбу с этим важным событием в истории освобождения человека. Противоборствуя этому троякому поклонению, израильское исповедание есть одновременно борьба с умножением божественного вообще. Это отказ — позднее мы должны будем обсудить это подробней — от своих богов, от обожествления собственного добра, что существенно для политеизма. Вместе с тем, это — отказ от беспечения своего, отречение от страха, который стремится умилостивить страшное, воздавая ему почести, и обращение к единому небесному Богу как всеохранительной силе. Это мужественное решение — не претендуя на обладание божественным, довериться державной Власти всего мира.
Исходная ситуация, восходящая к вере Израиля, в раннехристианском Символе принципиально не изменяется. Вступление в христианскую общину и принятие ее «Символа» здесь также означает экзистенциальное решение, чреватое серьезными последствиями. Ведь тот, кто входит в этот Символ — отрекается от законов мира, которому он принадлежит: отрекается от преклонения перед господствующей политической властью, на котором покоилась позднеримская империя, отрекается от преклонения перед наслаждением, перед культом страха и суеверия, господствующих над миром. Вовсе не случайно христианская борьба разгорелась на предопределенном таким образом поприще и оказалась борьбой вокруг основных форм общественной жизни античности вообще.
Я думаю, что понимание этих взаимосвязей имеет решающее значение для усвоения Символа в наши дни. В том, что христиане, рискуя своей жизнью, отказывались под каким бы то ни было видом участвовать в культе Цезаря и уклонялись даже от самых безобидных его форм (как например, занесение в список пожертвований), будучи готовы заплатить за это жизнью, — мы слишком легко видим лишь фанатизм, свойственный первым временам, во всяком случае, объяснимый взглядами той эпохи, но никак не могущий быть образцом в наши дни. Чтобы найти оправданный выход из положения и посчитаться с тем фактом, что нельзя требовать героизма от среднего человека, ныне провели бы различие между необходимой гражданской лояльностью и подлинным религиозным актом. И может быть, именно в силу того, что тогда решение было пронесено через все испытания, сегодня, в известных случаях, такое разделение и в самом деле возможно. Как бы то ни было, важно понимать, что тогдашняя стойкость была далека от узколобого фанатизма и изменила мир так, как одно только страдание могло его изменить. События тех времен показывают, что вера не умственная игра, а нечто весьма серьезное: она говорит и должна говорить «нет» абсолютизму политической власти, преклонению перед властью властвующих вообще — «низложил сильных с престолов» (Лк 1. 52). Тем самым она раз и навсегда разрушила тоталитарные притязания политического начала. В этом смысле исповедание: «Существует только один Бог» — именно потому, что оно не заявляет никаких политических целей, представляет собой радикальную политическую программу: благодаря тому, что Бог наделяет абсолютностью каждого человека, благодаря тому, что все политические общества оказываются относительными перед лицом единства объемлющего их Бога, вера есть единственная и последняя защита от тирании коллектива и вместе с тем принципиальное искоренение идеи исключительности в человеке вообще. То же самое, что было сказано о вере как борьбе против преклонения перед властью, можно продемонстрировать и в сфере борьбы за истинный образ человеческой любви против ложного преклонения перед сексом и эросом, от которого исходило и исходит ничуть не меньшее порабощение человека, чем от злоупотребления властью. Когда пророки снова и снова представляют отпадение Израиля от веры в «образе» прелюбодеяния, — здесь нечто большее, чем «образ». Чужие культы не только были связаны с культовой проституцией, — они позволяли распознать в этом принцип их внутреннего устроения. Единственность, окончательность и неделимость любви между мужчиной и женщиной можно понять и осуществить, в конечном счете, только через веру в единственность любви Бога. Мы все более понимаем теперь, сколь связана любовь с верой в единого Бога, понимаем, что единственность и неделимость любви вовсе не обособленный тезис, выводимый чисто философскими методами. Мы все более понимаем, до какой степени кажущееся освобождение любви для служения любострастию инстинкта выдает человека тирании секса и эроса, беспощадному рабству, которым он подпадает именно там, где мнит себя освободившимся. Там, где он уклоняется от Бога, на него набрасываются боги, и его освобождение совершается только благодаря тому, что он позволяет освободить себя и отказывается от стремления опираться на одного себя.