Вы, разумеется, шутите, мистер Фейнман!
Шрифт:
— Нет-нет! Вы не волнуйтесь! Только должен вас предупредить: если профессор Рассел заснет, а заснет он непременно, это вовсе не будет означать, что семинар плох, — он на всех семинарах засыпает. И еще, если профессор Паули будет все время кивать, словно соглашаясь с каждым вашим словом, не обращайте на это внимания. У профессора Паули параличное дрожание.
Я пошел к Уилеру, перечислил всех знаменитостей, перед которыми он заставил меня выступить с докладом, и сказал, что мне как-то не по себе.
— Да все нормально, — ответил он. — Не волнуйтесь. На вопросы буду отвечать я.
Итак,
Уравнения я выписывал на доску заблаговременно, и тут ко мне подошел Эйнштейн и сказал:
— Здравствуйте, я пришел на ваш семинар. Но сначала скажите, где тут можно чаю выпить?
Я все ему объяснил и вернулся к моим уравнениям.
И вот настало время выступления, вокруг сидели в ожидании великие умы! Мой первый научный доклад — да еще и в такой аудитории! Я думал, они от меня мокрое место оставят! Очень хорошо помню, как у меня тряслись руки, когда я доставал из конверта текст.
А после произошло чудо — по счастью, чудес в моей жизни случилось очень немало: как только я начал думать о физике, как только сосредоточился на том, что собираюсь объяснить, все прочие мысли из моей головы точно вымело — и нервничать я перестал совершенно. Приступив к докладу, я словно забыл, кто передо мной сидит. Я просто рассказывал о нашей идее — и все.
Однако к концу семинара мне начали задавать вопросы. Первым встает сидевший рядом с Эйнштейном Паули, и говорит:
— Я не думаю, что эта теория верна — по такой-то, такой-то и такой-то причинам, — и, повернувшись к Эйнштейну, он спрашивает: — Вы согласны со мной, профессор Эйнштейн?
Эйнштейн отвечает:
— Нееееееееет, — долгим таким, немецким «нет», очень вежливым. — Я считаю только, что было бы очень сложно разработать подобную же теорию для гравитационного взаимодействия.
Он подразумевал свое детище, общую теорию относительности. А затем Эйнштейн сказал:
— Поскольку к настоящему времени у нас отсутствует достаточное число экспериментальных подтверждений справедливости теории гравитации, я не питаю абсолютной уверенности в ней.
Эйнштейн понимал, что природа может и не отвечать положениям его теории, и проявлял чрезвычайную терпимость к чужим идеям.
Я жалею, что не запомнил возражений Паули, потому что несколько лет спустя, начав заниматься квантовой физикой, обнаружил, что теория наша неудовлетворительна. Возможно, великий физик сразу увидел проблему и разъяснил ее мне своими вопросами, но я испытывал такое облегчение от того, что на вопросы мне отвечать не придется, что толком к ним не прислушивался. Помню, я поднимался как-то с Паули по ступенькам Палмеровской библиотеки и он спросил:
— Что собирается рассказать Уилер о квантовой теории, когда придет время
Я ответил:
— Не знаю. Он мне об этом не говорил. Он работает над ней самостоятельно.
— О? — отозвался Паули. — Работает над квантовой теорией и ничего своему ассистенту не рассказывает?
Тут он наклонился ко мне и сказал — негромко, словно сообщая секрет:
— Никакого семинара Уилера не будет.
И он оказался прав. Семинара Уилер так и не провел. Он думал, что квантовая часть теории окажется несложной, что все уже почти решено. Ан нет. Ко времени, на которое был назначен его семинар, он понял, что справиться с ней не может и сказать ему нечего.
Я, кстати, с ней тоже не справился — с квантовой теорией полуопережающих, полузапаздывающих потенциалов, — хоть и бился над ней многие годы.
О смешивании красок
Причина, по которой я называю себя человеком «некультурным», «антиинтеллектуалом», восходит еще ко времени моей учебы в старших классах школы. Я вечно боялся показаться «неженкой» и потому особой деликатности в отношениях с людьми себе не позволял. Я считал тогда, что человек настоящий никакого внимания на поэзию и тому подобные штучки обращать не должен. Откуда она вообще берется, эта самая поэзия, меня нисколько не интересовало! Поэтому к людям, которые изучали французскую литературу или отдавали слишком много времени музыке либо поэзии — всем этим «изыскам», — я относился отрицательно. Мне больше нравились жестянщики, сварщики, работники механических мастерских. Я считал, что человек, работающий в механической мастерской, умеющий что-то делать своими руками, — вот он-то и есть настоящий человек. Такую я занимал позицию. Для меня практичность была добродетелью, а всякая там «культура» или «интеллектуальность» — ничуть. Первое-то, разумеется, верно, зато второе — глупость полная.
Примерно такую же позицию я, как вы еще увидите, занимал, и обучаясь в аспирантуре Принстона. Я часто заходил, чтобы поесть, в симпатичный ресторанчик под названием «Дом Папы». И однажды, когда я сидел там, с верхнего этажа спустился и уселся рядом со мной перепачканный краской маляр. Мы разговорились, и он стал рассказывать о том, как много должен знать человек, занимающийся его ремеслом.
— Вот например, — сказал он, — если бы вам поручили покрасить стены этого ресторана, какую бы краску вы выбрали?
Я ответил, что не знаю, а он сказал:
— Вот до такой-то и такой высоты лучше положить краску темную, потому что люди, которые сидят за столиками, трутся локтями о стены, и если положить хорошую белую краску, она быстро запачкается. А выше сгодится как раз белая, она создаст впечатление чистоты ресторана.
Похоже, дело свое он действительно знал, и я внимательно его слушал, но тут он вдруг сказал:
— А еще надо разбираться в цветах — знать как смешивать краски, чтобы получить тот или этот цвет. Вот, к примеру, какие краски вы смешали бы, чтобы получить желтый цвет?