Вязниковский самодур
Шрифт:
— Пока еще не нашли, ваше сиятельство.
— Ах ты, дурак! — проговорил князь, отвертываясь. — Надо было вчера же ему руки скрутить.
При слове «дурак» секретарь вздрогнул всем корпусом, косичка у него, оттопыренная на затылке, подкинулась при этом кверху. Он поправил очки и, поджав губы, заговорил, сгибаясь:
— Я, ваше сиятельство, велел попа привезти, чтобы молебен отслужить о вожделенном здравии вашем, которое подверглось вчера опасности.
— Дурак! — опять произнес князь, и опять секретарь
Каравай-Батынский долго сидел молча и сопел.
— Ничего сообразить не можешь, — сказал он наконец, сильно нахмурившись. — Да если только холопы узнают о том, что нашелся человек, который осмелился руку поднять на персону нашу, так ведь они всякий страх пред ней потеряют. Подумал ли ты об этом? Нет? Значит, дурак и выходишь! От холопов и ото всех в усадьбе и прочих деревнях о вчерашнем происшествии скрыть. Это раз. Сказать, что некий Гурлов, бывший у нас в должности камергера, скрал сапфировый перстень и деньгами тысячу рублей и скрылся неведомо куда, и дать знать об этом стряпчему в город. Это два. А третье — то, что ежели сегодня сказанный Гурлов мне отыскан не будет, так я тебя…
— Будет отыскан, — уверенно произнес секретарь, — только дозвольте, ваше сиятельство, мне некоторое суждение высказать. Приезд сюда злодея Гурлова, насколько понимать могу, состоялся неспроста. Совпал он как раз с появлением из Москвы новой крепостной актрисы вашего сиятельства Марьи, при виде которой злодей Гурлов распалился до забвения рассудка, рискнув на деяние сумасшедшее. А не было ли промеж них еще в Москве знакомства заведено, а может быть, и каких-нибудь предосудительных шашен?
Князь поднял брови, чмокнул и одобрил:
— Не так глупо соображаешь! Бывает и червяку дунуть на своем веку!.. Что же дальше?
— Дальше, ваше сиятельство, я полагал бы по этому случаю допросить сказанную Марью с пристрастием, да строжайшим, чтобы она, признавшись, повинилась во всем.
Князь развел руками и произнес, словно обрадовавшись:
— Вот и снова дурак! Только и знает, что допрос со строжайшим пристрастием! Да ведь ты искалечишь ее своим допросом-то, а сложение у ней такое нежное, что не только портить, а и смотреть-то тебе на него нельзя… Ведь это — одна воздушность, красота… То есть не умеют люди искусства ценить!.. Гайдук Ивашка наказан?
— Наказан, ваше сиятельство!
— Ну, вот, поймаешь Гурлова, его и допрашивай, как хочешь, а Марью не тронь… Ну, а барин-силач что? Фордыбачил вчера?
— В квас ему на ночь сонных порошков положено. Служить к нему Степаныч приставлен.
— Сказать Степанычу, чтоб беспременно опоил, чтобы у меня заснул этот барин… Да вот что: актрису Марью с голодовки снять! На завтрак ей сегодня дать трюфелей, спаржи, гусиную печенку с трюфелями, цыплят в эстрагоне, имбирного варенья, и чтобы все первый сорт, как мне самому, да
Секретарь изогнулся, лицо его выразило недоумение:
— Не понимаю.
— Потому — дурак. Надо на психологию женщины действовать… А ты говоришь — допрос! Я тебе покажу допрос!..
Дверь в это время отворилась, и второй камердинер князя, человек с совершенно бессмысленным выражением лица, войдя, шепотом сказал несколько слов секретарю.
— Степаныч доносит, — доложил тот громко, — что видел, как злодея Гурлова прятали в шкаф у себя в комнате господа Труворов и Чаковнин.
— Пойти и взять! — приказал князь.
XI
Чаковнину недолго пришлось отыскивать каморку парикмахера Прошки. Ему сейчас же показали ее, и он легко нашел маленькую дверь под лестницей, которая с особого крыльца в большом доме вела на сцену вязниковского театрального зала.
Александр Ильич постучал. Отворил ему благообразный, очень аккуратно и гладко бритый старик с редкими длинными волосами, почти совсем белыми от седины. Чаковнин назвал себя и спросил:
— А вы — Прохор Саввич, парикмахер театральный?
— Да, я театральный парикмахер, — ответил старик и добавил, пропуская в дверь гостя:- Милости прошу, если ко мне имеете надобность.
Чаковнин вошел, согнувшись, в дверь, и от него стало так тесно в каморке, что, казалось, и повернуться было нельзя. Здесь стояла постель изголовьем под образами, пред которыми на полочке теплилась лампада. На столе у единственного окна, где стояло несколько болванов с начатыми париками, лежала — очевидно, только что положенная туда — толстая книга церковной печати, развернутая.
— Я вам помешал? — сказал Чаковнин, показав на книгу. — Ну, да уж вы не взыщите, — дело у меня очень важное к вам, такое, чтобы человека спасти…
Прохор Саввич усадил его на табуретку у стола, сложил и спрятал книгу и сам остановился перед гостем.
— Да садитесь, садитесь! — повторил Чаковнин. — Я с вами по душе пришел поговорить.
Прохор Саввич сел против него, истово вытянулся и глянул умными, живыми, казалось, не опускающимися ни перед чьим взглядом глазами.
— Я готов человека спасти, — проговорил он.
«Нет, быть не может, чтобы он из простых был, верно, дворянская кровь есть в нем», — подумал Чаковнин и сказал вслух:
— Дело идет о Гурлове, Сергее Александровиче.
— Знаю, — перебил Прохор Саввич.
— Откуда же вы знаете? — удивился Чаковнин.
— То есть я говорю, что знаю, что случилось с ним вчера. Ночью к князю меня звали — помогать доктору ему кровь пускать.
— Что ж, очнулся он?
— Очнулся!
— Значит, вы ему помогли. Теперь надо помочь Гурлову.
— А захватили его?