Выбор
Шрифт:
И эту улыбку страдальческого извинения запомнил Васильев навсегда.
"Неужели, помимо воли, я не стал близок самому родному мне человеку? Отец боготворил меня, а я отвечал ему молчаливым раздражением занятого собою себялюбца!.."
И тот странный вечерний звонок с Дальнего Востока, слабый, по-птичьи дребезжащий голос толкнулся в нем отравленным острием старой вины, и, видимо, тогда он почувствовал первые признаки нездоровья.
Телефонный звонок расколол тишину мастерской, однако Васильев, вытирая испарину на лбу, чувствуя дрожь слабости в животе, сидел по-прежнему напротив расставленных у стены картин. Но теперь не видел этих похожих томительной недосказанностью пейзажей, с удивлением прислушиваясь к несмолкаемо звенящей сеточке боли внутри себя. Он
"Не может же быть, чтобы моя жизнь была сплошной виной перед другими! подумал Васильев с сопротивлением, с желанием вырваться из тоскливой тесноты, и снова помогающий кому-то вкрадчивый голос ответил ему тихо: - А почему бы нет, счастливец?.. Илья попал в плен, ты - вернулся. Маша любила его, а стала твоей женой. Илья серьезно болен, а у тебя только нервы. Но не уйдешь... жизнь не терпит одного лишь цвета удачи. Надо платить за все... Возвращение старого долга. Должник равновесия, жертва безжалостных весов жизни. Как смешно звучит слово "жертва". Нет, не уйдешь, не уйдешь... Должник истины и правды. Кому нужен твой долг? О, какая тоска, какая тоска!.."
Телефон прерывался и вновь трещал со злой, нарастающей требовательностью. Васильев, не сомневаясь, что звонит Илья, и не готовый к разговору с ним, помня его слова о Виктории, все же снял трубку, и тотчас внезапные слезы радости сбили его ответ до шепота: "Да, Саша..." Звонил художник Лопатин, его единственный близкий друг, которого он не видел довольно давно: тот, вероятно, работал, избегая столичной суеты, прячась в любимом убежище - приволжской деревушке.
– Здорово, Владимир Мономах! Как дышишь?
– Саша, дорогой, приезжай немедленно, прошу тебя, приезжай, - заговорил Васильев, захлебываясь, едва справляясь с собой. - Ты мне очень нужен, очень!.. Сейчас же приезжай!
– Угадай, откуда я тебе звоню, Рафаэль, леший? - забасил Лопатин, посмеиваясь. - Из кабака, который называется "Арагви". Заехал, понимаешь ты, узнать насчет шашлыков, соскучился, понимаешь ты, в деревне, а тут какой-то театр гуляет. Дамы, понимаешь ты, в перьях, мужики в штиблетах, чего-то обмывают, не то звание, не то премьеру, дым коромыслом, весь кабак ходуном, у официантов обмороки. Лучше ты приезжай, Володенька, столетие я тебя не видел, черта! Шашлычков отведаем! На народ посмотрим...
– Никого не хочу видеть, кроме тебя, Саша! - взмолился Васильев. Никого, кроме тебя. Приезжай, ради бога, я тебя жду, очень жду!..
Ответ Лопатина провалился в бездну, продутую пощелкивающими ветровыми шорохами не вполне исправного автомата, и выплыл из звукового хаоса, подобно обещанию долгожданного облегчения:
– ...приеду, Володя. Минут через тридцать буду. Я на своем тарантасе.
"Вот оно, спасение, вот оно... Он всегда спасает меня в тяжкие минуты, - думал Васильев, с охватившей его надеждой шагая по мастерской из угла в угол и ломая пальцы. - Мне стоит только увидеть его... его бороду, его легкие мудрые глаза, как становится легче".
Когда минут через сорок ввалился Лопатин, в своей потертой на меху куртке, в мохнатой большой шапке, привезенной вроде бы из Сибири, с Нижней Тунгуски, когда из-под косматых, пробитых сединой бровей он нежно глянул сиреневого цвета глазами, рокочуще говоря: "Здорово, здорово, академик, разбойник кисти, леший тебя возьми!" - Васильев с волнением кинулся к нему, обрадованный негородским его видом,
– Спасибо, Саша, спасибо. Ты не представляешь, как я рад, что ты приехал!..
И вдруг сам услышал, как голос его перехватили слезы, неподвластные, отвратительные немужским проявлением, которое неприятно было ему ощущать у других, и испугало то, что не сумел овладеть собой.
– Весьма благолепно, благолепно, попал на вернисаж, - заокал Лопатин, раздевшись, делая вид, что не заметил излишнюю возбужденность Васильева, и запустил руку в бороду, разглядывая не без веселого удовольствия пейзажи, выставленные у стены один возле другого. - Слушай, леший!.. Какая удивительная мыслишка вот в этой штуке с открытым окном в сад. Раньше я ее, понимаешь ты, не видел. И как счастливо и грустно, до осеннего холодка! Какая чистота переливов света и какие насыщенные тона, скотина ты эдакая! Ведь это прощание с детством или вообще прощание с детским счастьем жить на земле, понимаешь ли ты! - говорил он и подходил и отходил от пейзажей, озадаченно и громко хмыкая в бороду. - Хорошо это, Володя, что ты работаешь и работаешь, в тебе больше таланта, чем тщеславия. А этого у нашей братии хватает: казаться, а не быть. Пузыри мыльные, понимаешь ты, мы пускать ловкачи. Нет, я давно говорил, что твоя живопись открывает новую эру. В пейзаже особенно. Взгляд современного человека на природу вокруг себя: погибнет красота, уйдет она, и погибнет вместе с ней человек и жизнь. Не умиление, а грусть, тревога, равная отчаянию века... Ты колдун света, Володя. В этом твое счастье и несчастье. Несчастье потому, что завистников рождаешь много.
– Хвали, хвали, Саша, я знаю, что ты любишь меня, - заговорил Васильев, все шагая по мастерской и нервно стискивая до хруста пальцы. - Скажи еще о резкости или мягкости тревожного рисунка, о трепетности воздуха, о пылающих тонах, о сатане в ступе, о чем Колицын мастер болтать. Зачем ты говоришь обо всех этих выдуманных глупостях, мудрый мой, умный Саша? А твой восторг могу объяснить только тем, что мы давно не виделись. Все это ни к черту! Нет, не прими за чрезмерную скромность! Давно знаю, что в искусстве нарочитая скромность - это знамя прохвостов! Но... - Васильев мотнул головой в сторону пейзажей, - ни к черту по сравнению... с тем, что чувствую. К несчастью, я умею передавать на холсте только одну треть... но не в этом дело, не в этом дело!.. Милый Саша, я рад, я соскучился, я не говорил с тобой целую вечность! Где мы с тобой последний раз встречались? На Марсе? На Венере? Садись вот сюда, чтобы я мог тебя видеть. Что будешь пить? Что ты так на меня нерешительно смотришь?
– Я на тарантасе, понимаешь ли ты, - возразил Лопатин и, теребя бороду, попятился от пейзажей. - Раз, скажу тебе, некий инспектор Сироткин уже устремлялся отобрать у меня водительские права. Причем предварительно заставил дышать ему в физиономию, невзирая на мою волосатость. Второй раз рисковать хоть и занятно, но ни к чему, с точки зрения благоразумия. И солидности. А? Подожди, что за страсти такие? Ни бельмеса не соображаю, что за дрянь у тебя накопилась?
И Лопатин осуждающе воззрился на бутылки, выставленные из шкафчика Васильевым, придирчиво осмотрел медали на роскошных цветных этикетках, с некоторой подозрительностью знатока повертел бутылки и так и сяк, наконец заговорил рассудительно:
– Виски распрекрасно пить где-нибудь в Африке под тенью баобаба. Джин хорош для согрева нутра фермера, который намерзся осенью на пронизывающих до костей ветрах Альбиона. Чинзано - вожделение современных джинсовых курдючков, мечтающих о шикарной заграничности. И то, и другое, и третье терпимо, когда за бугром вечерами разлагаешься в каком-нибудь уютном баре при отеле. В России - что? - в России ничем не заменима водка. Но вынужден, Володя, сказать: спаси Христос. Инспектор Сироткин был мой верный ангел-хранитель. Ибо находился я под большой булдой. Кого я встречу на этот раз? Выдвигаю встречный план: рвануть из Москвы за город по Старокалужскому, поглазеть на силуэты деревенек...