Выбор
Шрифт:
– Нисколько. На кой леший! - грубовато отмахнулся Лопатин. - Хочу сказать, что горький вкус осеннего листа под ваш развеселый аккомпанементик вызывает у меня кручение в животе. Выть на луну хочется и бежать до ветру. Вы все мировыми категориями по башке оглоушиваете, все вселенскими масштабами. А вот скажите, Эдуард Аркадьевич, златоустый Сократ двадцатого столетия, скажите, как вы-то сами в бытие правду-матку утверждаете в наши-то либеральнейшие времена? В своем краю родных берез... Хоть мизинчиком пошевелили?
– Во-первых, милейший Александр Георгиевич, я не карманный максималист, - Эдуард Аркадьевич привскочил, шаркнул ножкой и с язвительной учтивостью поклонился Лопатину. - Во-вторых, неужели вы не видите, что она, матушка, становится такой ветреной, что сил нет! - продолжал он неутомимо. Не задумывались ли вы, что она, дева-страдалица, в грошовые детективы и пошлости по телевизору сбежала. В футбол, в полированную мебель, в ювелирные магазины,
– Пустозвонство! Художественный свист! Звуковое сотрясение воздуха! загремел с презрительным негодованием Лопатин и даже кулаком ударил по краю стола, в порыве несогласия уже не стесняясь Ильи, который непрерывно подливал себе в бокал шампанского и как-то замкнуто пил мелкими глотками, все более бледнея, капли пота собирались островками на его висках. - "Смысл жизни". "Человечество". "Инопланетяне". "Правда". Леший не разберет, во имя чего вы, Эдуард Аркадьевич, замесили столько громких слов и во имя чего такую циничную кашу бочками наварили! Все человечество вы сейчас с ног до головы облили ядом, весь род людской в вещизме обвинили и обсмеяли, правду выдали замуж за лжеца-негодяя и оставили одни руины, как Мамай какой все копытами вытоптали! Содом и Гоморра! Бесплодная пустыня после вас осталась. Выжженная земля! Чего же вы хотите - очистительного всемирного потопа... и искупления? И не жалко род человеческий? А вы как же сами? Вы не особь человеческая? Вы кто - коза, трава? Букашка?
– Козочкой хотел бы по зеленой травке ходить, - сказал Эдуард Аркадьевич и развел руками с сокрушенным смирением. - Счастлив был бы безмерно.
То, что, по обыкновению, легко
"Мне ясно, что он хочет понравиться Илье, но его вдохновляет спор с Лопатиным и внимание Виктории, - подумал Васильев. - Иначе откуда этот ливень сарказма и иронии? В нем есть какая-то наркотическая сила зыбкости. Как он нехорошо действует на Викторию, и как это нехорошо видеть!.."
– Кого жалеть, Александр Георгиевич? Скажите, пожалуйста? - спросила вдруг Виктория с брезгливым вызовом. - Лжеца? Грабителя? Дурака? Они еще больше станут лжецами, грабителями и дураками.
– Совет, Вика! Что касается дураков, - попытался поиграть ее словами Лопатин, обеспокоенный гневной вспышкой Виктории, - то надо вырабатывать в себе дуракоустойчивость. Или, пожалуй, считаться с ними, Вика, ввиду их численного превосходства. Надо, пожалуй, верить...
– Верить? Чудесно! Вы сказали "верить". А что такое вера - страх или убеждение? - перебил его сейчас же Щеглов, и бесовский костер взвился искрами в глазах его. - Вера? Пережитая истина или эмоциональное отношение к истине? В какую веру вы обращаете Вику?
– Перестаньте, дядя, - строго сказала Виктория, и по ее горлу прошла еле заметная судорога. - Так стало модно очень. Все сразу переводить в шутку. И вы стали так, Александр Георгиевич, хотя вам не идет. Для чего говорить слова, одни слова на все случаи жизни? Кому нужны ваши длинные монологи? - поморщилась она гадливо. - Кого это делает счастливым? Как страшно, что все говорят, призывают, клянутся, учат друг друга, а на самом деле - совсем другое. Просто страшно!..
– Вряд ли, Вика, вряд ли вы справедливы полностью, - забормотал Лопатин неловко, копаясь пальцами в бороде, пощипывая ее. - Вы напрасно нас так...
– Викочка, пощади, золотце, юная герцогиня наша! - прискорбно заговорил Эдуард Аркадьевич и воздел руки, словно в молитве призывая на помощь само небо. - Я хотел бы научить тебя быть счастливой, красавица моя! Но - как? Счастье - это лишь то, что мы представляем о нем. Мираж, мечта жить в сладости весенних снов. Кого можно научить счастью? Я могу научить лишь злой веселости, но это не для тебя. Поверь, как будущая актриса, - только искусство стоит чего-то в жизни. Но и оно не может научить счастью, оно лишь развлекает приятной сказочкой: будь честным, смелым, добродетельным...
– Боже, какой мед, какая сладость! - воскликнула Виктория с ненатуральной радостью. - К черту ваше искусство, дядя! Могу ли я быть актрисой, если мне ни перед кем не хочется лицедействовать! Илья Петрович, скажите, пожалуйста... вы как-то молчите, а я хочу, чтобы вы ответили мне! Что думаете вы? - проговорила она иным тоном, обращаясь к Илье, а он с каплями пота на лбу курил, смотрел на нее немигающим тяжелым взором, смотрел в отстраненном молчании, потом проговорил хрипло, с кривой улыбкой:
– Я не типичен, Виктория, в вашем споре.
– А что вы думаете? Что - вы?
– Что я?.. Как только человек заглянул в свою душу, он познал ад. По крайней мере, у меня это началось после войны, в шестидесятом году.
– У вас давно. А у меня... - начала, усмехнувшись, и не договорила Виктория, и пасмурная тень прошла под ее вздрогнувшими, длинными Марииными - ресницами.
"Что объединяет их, что общего между ними, что сближает их - Илью и мою дочь?" - подумал Васильев и почти с отчаянием почувствовал, что Виктория в неисчезающей брезгливой ожесточенности не хочет никого слушать, кроме Ильи, и оттого, что она спорила с любимым ею Эдуардом Аркадьевичем и в особенности с Лопатиным, которого обычно слушала ласково, и оттого, что сама искала себе выход, он вновь испытал острую отцовскую муку, похожую на страх навсегда потерять ее.
– Знаешь, что я вспомнил, Вика? - сказал Васильев, стараясь говорить спокойно. - Я вспомнил, как однажды прошлым летом пошел на мотив часов в восемь утра. Спустился к Москве-реке, устроился на ступенях, а впереди мост, зелень на том берегу и набережная в тени и бликах. И главное прекрасное утро, солнечный, прохладный воздух, радость пробуждения. Но вдруг вместо сиреневого и серебристого цвета на холст лезет синий - чертовщина, я ничего не понимаю, но уже нет прозрачных утренних теней, зыбкости воды. И чувствую, что пишу ночь вместо утра. Солнечный колорит, а у меня - ночь. Васильев помолчал, внезапно ужасаясь тому, что начал рассказывать, и боясь, что увидит на лице Виктории недовольную гримасу. - Сзади какие-то туристы американцы на набережной, наблюдают сверху, а я спиной загораживаю мольберт и думаю: что за наваждение? Что за подмена? Вокруг свет, солнце, сверканье воды, а на холсте ночь... До сих пор не могу объяснить странной метаморфозы. Ты видел эту картину, Саша, помнишь?