Выбор
Шрифт:
– И прощать, и не прощать. Любить и ненавидеть, - проговорил Васильев, досадуя на неоправданную свою несдержанность, и договорил умереннее: - Я уверен, что искусство - самопознание человечества и его самонаказание.
– Что вы сказали, синьор Васильев? Самонаказание? - спросил Боцарелли и восторженно округлил внимательные глаза, точно схватил главную мысль, необходимую ему. - Имеет это какое-нибудь отношение к мазохизму?..
– Какого черта вы все сводите к одному и тому же, извините! Никакого отношения! Самонаказание - это в смысле исторической вины за всю пролитую кровь,
– Почему ты так сердишься? - сказала Мария, пожимая плечами. - Ты грубоват, Володя.
– Разве? - проговорил Васильев вполголоса. - Вот уж не хотел.
"Да, мне что-то не по себе, - думал он, не понимая причину колючего, сжатого в груди раздражения и против нелепого фильма, и против душащего влагой тумана в любимой им Венеции, и против этого неглупого, излишне болтливого критика-итальянца, смахивающего на священника своими чуткими руками, худобой лица, скромной бородкой. - Если я не могу сдерживать себя, то почему я должен показаться этому мальчику, синьору Боцарелли, образцово воспитанным русским, который в светской любезности произносит только два милых слова: "отнюдь" и "весьма"? Ко всем чертям все эти нормы? К черту и к черту! Снова чувства? Дать бы мне бессердечный разум - и все обретет спокойствие. И все в мире станет закономерным, и я буду несказанно доволен, что я в третий раз приехал в Венецию, что наступит скоро утро и я увижу солнце над каналами. Но со мной что-то не так и не по себе, как будто плакать хочется. Никогда так не было..."
– Все, все прекрасно, в общем, - сказал Васильев бодрым голосом, едва скрыв в интонации фальшивую нотку, и продолжал превесело, сознавая, что говорит пошлость: - К счастью, мы остались живы после глупейшего фильма, и поэтому стоило бы сейчас перекусить и что-нибудь выпить.
– О чем ты говоришь? Двенадцать часов ночи. Я устала невыносимо. Но я тебя не задерживаю. Поступай, как хочешь.
Мария искоса посмотрела коротким взглядом, в котором он перехватил мимолетный зимний отсвет, и опять стеснило дыхание, точно бы перебои сердца или непролитые слезы мешали ему. Он овладел собой, уже сердясь на это ненормальное состояние, унижающее его, как казалось ему, и тем, что без особых причин мог сорваться, вспылить каждую минуту.
– Не посетуйте, синьор Боцарелли, - проговорил Васильев. - Я искренне сожалею, что наговорил колкостей, которые, в конце концов, абсолютно бесполезны.
В вестибюле отеля был пригашен свет, и молодой красивый портье, листавший иллюстрированный журнал под настольной лампой, с приветливой улыбкой ("боанасера!") подошел к полочкам с ключами и ключ от номера подал Васильеву вместе с конвертом, плотным, длинным, на котором крупным косым почерком было написано по-английски: "М-м Васильевой" и подчеркнуто дважды.
– Тебе, Маша, - сказал Васильев и увидел, как испуганно засветились ее глаза, пробегая по почерку на конверте, как заколебался в руке листок бумаги, когда она тут же, отойдя немного в сторону, быстро прочитала письмо, должно быть, состоящее из нескольких строк.
– Это мне, - проговорила она, небрежно засовывая письмо в сумочку, но голос был чрезмерно натянут, и, наверное, поэтому она постаралась улыбнуться синьору Боцарелли мягкой, обволакивающей улыбкой: - Спокойной ночи. До завтра. A rrivederci!*
______________
* До свидания! (итал.).
И даже взяла под руку Васильева по дороге к лестнице.
Но как только вошли в номер и зажгли свет, она, не снимая плаща, круто повернулась к нему, глядя в его глаза потемневшим, тем же испуганным взглядом, затем сказала шепотом "Боже мой", бросила сумочку на трельяж и стала ходить по номеру, клоня голову, окуная подбородок в поднятый воротник плаща. Он молча следил за ней, предчувствуя, что в эти секунды должно произойти то, чего он боялся, не хотел и вместе с тем ожидал как неизбежность.
– Я не знаю, как тебе об этом сказать, - заговорила она, торопливо закуривая, продолжая ходить по номеру. - Я не знала и не знаю, как тебе все это сказать...
– О чем? - спросил он и подумал с остротой внезапно настигшей ясности: "Вот оно, сейчас..."
– Не знаю, как сказать о том, с кем я встречалась в Риме, - повторила она с гримасой нетерпения. - Впрочем, сам прочти его письмо. Оно адресовано мне, но предназначено для тебя.
"Вот сейчас... Все случится именно сейчас... И она хочет этого. Она как будто хочет избавиться от чего-то тайного, мучительного..."
– От кого? - спросил он как можно спокойней, взял конверт, вынутый ею из сумочки, и спасительно, неожиданно для себя проговорил, усмехаясь: - А стоит ли, Маша, читать чужие письма? Имею ли я право?..
– Читай же! Читай! - крикнула она приказывающим шепотом, и нетерпеливая гримаса изменила ее лицо, сделала его некрасивым, отрешенным, страдальческим.
Он машинально развернул листок глянцевой бумаги с оттиском отеля и прочитал всего несколько фраз по-русски, написанных нервным косым почерком.
"Дорогая и многоуважаемая Маша!
Ради бога, извини меня за то, что я использую сохранившуюся частицу доброго отношения ко мне. Не хочу, чтобы моя встреча с Владимиром произошла вдруг. Такая неожиданность будет раздражительна и неприятна, что я предполагаю. Так же, как и встреча с тобой в Риме, напугавшая тебя, бедную, до полуобморока. Передай ему, ради всего святого, что я буду ждать в ресторане вашего отеля - завтра от 8 до 10 ч. утра. Если он не придет до 10-ти - бог ему судья. Я же не пойму его неприход как казнь свою или ненависть ко мне. Илья".
– Илья?
Он второй раз прочитал письмо, и что-то смутно повернулось в нем, неуловимо промелькнуло в сознании тревожное ощущение давнего, но тотчас даже не это ощущение, а намек на нечто далекое, прошедшее показалось ему невозможностью, обманом собственной памяти об исчезнувшем в небытие времени.
– Илья? Кто этот Илья? - спросил Васильев, уже выбрасывая из сознания эту тень намека, эту слабую догадку без надежды, и проговорил, разделяя слова: - Кажется, среди моих знакомых нет ни одного Ильи. Так кто он? И о чем хочет говорить со мной?