Выдавать только по рецепту. Отей. Изабель
Шрифт:
— Зачем?
— А затем, что отныне ты больше не будешь приходить ко мне через балкон, ты больше не рискуешь разорвать одежду; а еще потому, что сегодня праздник — Рождество.
Она надела очень веселенькое черное платье с красным поясом. Я поцеловал ее в волосы и в шею; захотел снять с нее платье.
— Тебе не нравится?
— Напротив, именно потому, что оно мне нравится.
В глубине комнаты, в которую я вошел, была дверь в маленькую комнату, целиком заполненную диваном. Было ясно, что это спальня: там можно было только лежать. Войдешь,
— Хороший у тебя домик. Лучше, чем твоя городская квартира. Там была одна ванна, а здесь — одна постель.
— Да, но мне жаль ванны. В воде мне лучше всего о тебе думалось.
— Почему же?
— Потому что я была совсем голая, а когда я видела себя голой, я думала о тебе. Я ласкала себя, тайно себя изучала, старалась вообразить себе твое наслаждение.
— Странно. Я, когда купаюсь, ни о чем не думаю. Просто моюсь.
— А я думала у себя в ванне. О тебе и о смерти, чтобы развлечься. Например, я часто думала о римлянах, которые вскрывали себе вены в ванне.
— Какая гадость.
— Мне тоже было противно, но о какой еще смерти я могла думать? О том, как я выброшусь из окна? Там были только маленькие окошечки под самым потолком.
— Здесь ты тоже не можешь выброситься из окна, — сказал я. — Ты на первом этаже.
— Здесь я думаю о газе, об угаре от печки. С ванной, конечно, не сравнить, но вообще-то если думать только о смерти, то ничто не сравнится с окнами.
— Это точно, — согласился я. — Мысленно выброситься из окна — это освобождает. Это вопль лыжника, срывающегося с трамплина.
Я не надеялся, что Сюзанна будет счастливее в светлой и просторной квартире, где хватит места мысли о смерти. Однако я сказал ей:
— Теперь ты будешь счастлива.
— О да! Конечно!
Мы лежали на диване; мы могли говорить о счастье; о нем всегда лучше говорится лежа, чем стоя.
Сюзанна спрыгнула на пол, открыла шкаф, вытащила из-под стопки простыней сверток, обернутый в полотенце:
— Посмотри, как я хорошо работаю.
Она разложила на постели детские одежки. Этот воображаемый ребенок будет весь в голубом; у него будут голубые ленты на носочках и распашонках.
— Видишь, моему ребеночку не будет холодно.
Для Сюзанны мысль о холоде призывала мысль о любви. Она призналась, что полюбила меня, потому что однажды вечером я облек свое большое тело в свитер, показав таким образом, что моя сила уязвима, что мои мускулы бессильны перед воспалением легких.
Малыш Сюзанны тоже был хрупким; он был всего лишь хрупкой и хилой надеждой. Поскольку любовь его матери оказалась преждевременной, ему требовалось много пеленок.
Сюзанна убрала одежки в шкаф. Выключила счетчик газа и электричества. Я взял чемодан.
Спускалась ночь. В конце дороги в небе маячили серебристые аэростаты, воздушное заграждение, защищавшее порт от авианалетов. Дорога шла вниз, а мы по ней, большими радостными шагами.
Генриетта ждала нас у двери интерната. Я был счастлив. Я собирал свой народец; я надеялся наполнить одну за другой все комнаты в доме, найти замену для каждого из отсутствующих. Я строил будущее по планам прошлого.
Нужно было, чтобы первый вечер совместной жизни удался. По счастью, было Рождество. Сюзанна явилась в Рождество, словно манна небесная. Генриетта подарила ей цветы; они поцеловались. Начало хорошее.
За ужином я не участвовал в разговоре, но был готов вмешаться, как в цирке человек в сапогах, стоящий возле клетки и вооруженный большим пистолетом. Моей тактикой было производить шум, если установится тишина, подчеркивать важные моменты, удачные пассажи, встревать между устами и ушами, чтобы усилить чувства.
Генриетта поддерживала меня. Она явно хотела понравиться Сюзанне; никогда еще она столько не говорила. Но она слишком долго молчала прежде; а молча узнаешь только печальные истории. Она сказала, что у нее был брат, умерший от тифа. Все огорчились, и я позволил грусти слегка продлиться. В конце концов неплохо с самого начала составить фонд печальных историй для печальных моментов. Когда у нас будут истории на все случаи жизни, дружить станет легко.
Рождественская ночь начиналась действительно хорошо. В начале ужина мы пытались всеми средствами раздуть огонек беседы. После ликеров самые толстые поленья стали заниматься. Сюзанна рассказала анекдот. Она умела насмешить, не выглядя смешной, как это умеют только по-настоящему печальные женщины. Генриетта мило смеялась, показывая белые зубки. Сюзанне захотелось снова вызвать этот смех, и она рассказала еще анекдот, про хромоножку. Она хромала, приподнимая подол платья, вывертывая внутрь свои красивые ноги, неловкая и трогательная, как утенок. Генриетта захлопала в ладоши.
Потом я захотел петь. Я предложил хор на три голоса. Надо было так тесно сблизить голоса, чтобы каждый, забыв собственный мотив, пел на голос другого. Это прошло с блеском, просто непонятно, как же мы могли петь раньше, до нашего знакомства.
— Хорошей музыки в одиночку не добьешься. Это очевидно. Послушайте колокола; от одного колокола музыки никогда не получается.
— Нам бы надо сходить на рождественскую мессу, — сказала Генриетта.
Я восторженно подхватил. Надо было что-то делать, все равно что. По крайней мере если мы вдруг заскучаем, то сможем списать всю скуку на мессу, дав понять, что без мессы мы бы здорово повеселились.
Мои подружки начали собираться с большим возбуждением, изображавшим радость.
— Где мои перчатки?
— А мой шарф?
Они обменялись шарфами.
— Возьмите мой. Голубой больше подходит к вашему пальто.
Это смешение красок очаровало меня.
— Они уже начинают линять. Хороший признак.
Я увлек своих подружек на темную улицу.
— Мы встанем в боковом приделе. Будем держаться вместе и ни с кем не разговаривать.
У меня было по девушке с каждого бока. Темнота пугала их, и они жались ко мне. Это была моя последняя радость за вечер.