Вырождение. Современные французы
Шрифт:
Представьте себе ребенка в таком возрасте, когда он только начинает следить за разговорами взрослых; перед ним исполняют или читают «Гамлета», «Лира», «Макбета», «Ромео и Джульетту», «Ричарда III»; он возвращается в детскую и по-своему передает все, что видел и слышал, своим младшим братьям и сестрам. Тогда вы получите верное понятие о достоинствах «Принцессы Мален». Метерлинк объелся Шекспиром и возвращает его произведения непереваренными, хотя до отвращения измененными и с некоторым гнилостным запахом. Это сравнение неаппетитно, но оно дает нам вполне точное представление о «творчестве» психопатов. Они читают с жадностью, вследствие своей восприимчивости получают сильные впечатления, которые их преследуют, словно навязчивые представления, не дают им покоя, пока они не возвратят прочитанного в той или другой, но, конечно, сильно искаженной форме. Их произведения напоминают монеты варваров, подражавших римским и греческим образцам, но не умевших разобрать сделанные на них буквы и символические изображения.
«Принцесса Мален» Метерлинка представляет собой компиляцию из Шекспира в переделке для детей или дикарей. Из шекспировских лиц вышли роли для театра обезьян. Герои Метерлинка напоминают манеры и движения лиц, которым они подражают, но у них нет человеческого ума, и они не могут связать двух разумных слов. Вот несколько образчиков метерлинковских диалогов:
Король Марцел старается (в первом действии)
Марцел. Ну, Мален! Мален. Ваше величество? Марцел. Ты не понимаешь? Мален. Нет, ваше величество. Марцел. Ты обещаешь забыть Гяльмара? Мален. Ваше величество...
Марцел. Что ты говоришь? Ты еще любишь Гяльмара? Мален. Да, ваше величество.
Марцел. «Да, ваше величество». О, демоны и бури! Она цинично признается в этом, она смеет бесстыдно кричать об этом! Она видела Гяльмара всего один раз, в течение одного вечера, и теперь она пылает, как ад!
Г о д л и в а. Государь!..
Марцел. Молчите! «Да, ваше величество». И ей нет еще и пятнадцати лет. О, ее бы следовало тут же на месте убить!
Г о д л и в а. Государь...
Кормилица. Разве она не может любить, как все другие? Не будете же вы держать ее за стеклом? Разве можно так кричать на ребенка. Она не сделала ничего худого.
Марцел. А! Она не сделала ничего худого! Прежде всего молчите. Я не с вами говорю. Должно быть, вы, как сводница...
Г о д л и в а. Государь...
Кормилица. Сводница. Я — сводница!
Марцел. Дадите ли вы мне, наконец, говорить. Уходите, уходите обе. О, я знаю, что вы спелись и начинаете ваши козни. Но подождите у меня... Мален, ты должна быть благоразумна. Обещаешь ли ты быть благоразумной?
Мален. Да, ваше величество.
Марцел. Ага, вот видишь. Так ты не будешь больше думать об этом браке? Мален. Да.
Марцел. Да? Значит, ты забудешь Гяльмара? Мален. Нет.
Марцел. А если я тебя заставлю?
Затем вот сцена из второго действия, когда Мален и Гяльмар встречаются в темном парке замка:
Гяльмар. Пойдемте. Мален. Подождите.
Гяльмар. Юлиана! Юлиана! (Целует ее. Струя фонтана, колеблемая ветром, склоняется в их сторону и обдает их брызгами.) Мален. О, что вы сделали? Гяльмар. Это — струя воды. Мален. О, о! Гяльмар. Это — ветер. Мален. Мне страшно.
Гяльмар. Не думайте больше об этом. Отойдем немного дальше. Ах! Ах! Ах! Я весь мокрый. Мален. Тут кто-то плачет. Гяльмар. Тут кто-то плачет? Мален. Мне страшно.
Гяльмар. Разве вы не слышите, что это ветер? Мален. Но что это за глаза смотрят на нас с деревьев?
Гяльмар. Где же? О! Это совы, вернувшиеся сюда. Я их сейчас прогоню. (Бросает в них ком земли.) Прочь! Прочь!
Мален. Вот одна, которая не хочет улететь. Гяльмар. Где она? Мален. На плакучей иве. Гяльмар. Прочь! Мален. Она не улетает.
Гяльмар. Прочь! Прочь! (Бросает в нее землей.)
Мален. О! Вы в меня бросили землей.
Гяльмар. Я в вас бросил землей?
Мален. Да! Она попала в меня.
Гяльмар. О, моя бедная Юлиана.
Мален. Мне страшно.
Гяльмар. Вам страшно со мной?
Мален. Между деревьями виднеется пламя.
Гяльмар. Это ничего. Это молнии. Сегодня было так жарко.
Мален. Мне страшно. О, отчего земля около нас как бы движется?
Гяльмар. Это — крот; бедный маленький крот, он работает. (Крот из «Гамлета». Добро пожаловать, старый знакомец!) Мален. Мне страшно. (После дальнейшей беседы в том же духе.) Гяльмар. О чем вы думаете? Мален. Мне грустно.
Гяльмар. Вам грустно? О чем вы думаете, Юлиана?
Мален. Я думаю о принцессе Мален.
Гяльмар. Что вы сказали?
Мален. Я думаю о принцессе Мален.
Гяльмар. Вы знаете принцессу Мален?
Мален. Я сама — принцесса Мален.
Гяльмар. Что такое?
Мален. Я — принцесса Мален.
Гяльмар. Разве вас зовут не Юлиана?
Мален. Я — принцесса Мален.
Гяльмар. Вы принцесса Мален? Вы — принцесса Мален. Но ведь она умерла? Мален. Я — принцесса Мален.
Нет, положительно таких идиотов вы не встретите ни в одном поэтическом произведении, где бы оно ни было написано. Эти бесконечные «охи» да «ахи», это непонимание самых простых слов, это повторение по четыре и по пяти раз одних и тех же фраз дают нам верную клиническую картину неизлечимого помешательства. Однако поклонники Метерлинка восторгаются особенно этими местами. Все это-де обусловлено глубоким художественным замыслом! Здравомыслящего читателя на эту удочку не поймаешь. Метерлинковские герои не говорят ничего, потому что им нечего сказать. Родитель не вложил им ни одной путной мысли в голову, потому что у него у самого в голове пусто. Мы видим у него не мыслящих и говорящих людей, а каких-то слизняков или улиток, неизмеримо более глупых, чем дрессированные блохи, которых показывают в балаганах.
Впрочем, в «Принцессе Мален» не все заимствовано у Шекспира. Так, например, «семь бегуинок», несомненно, принадлежат самому Метерлинку. Это поистине изумительная выдумка. Бегуинки то и дело проходят гуськом по сцене, напевают что-то, извиваются по всему королевскому замку, шныряют по двору, парку, выползают незаметно во время действия из-за угла, стремительно появляются и выбегают, но для зрителя остается совершенно непонятным, откуда они приходят, куда идут, зачем пришли. Это какое-то навязчивое представление, от которого автор никак не может отделаться. Кроме того, в пьесе можно проследить все те симптомы психического расстройства, которые мы уже отметили в «Serres chaudes». Сама принцесса Мален — сколок с голодающих, больных, заблудшихся, бродящих по лугам принцесс, мелькающих в стихах Метерлинка и, несомненно, заимствованных автором из баллады Суинберна о королевской дочери.
Кроме «Принцессы Мален» Метерлинк написал еще несколько пьес. В одной из них, «L'Intruse» («Непрошенная гостья»), проводится мысль, что в доме, где лежит тяжелобольная, смерть вторгается в полночь, явственно проходит через сад, пробует сперва косу, скосив лужайку перед замком, потом стучится в дверь и, когда ей не отворяют, вламывается в нее и уносит свою жертву. В другом произведении, «Les aveugles» («Слепые»), рассказывается, как несколько слепых, живших в приюте, отправились с одним священником в лес, как там священник внезапно умер, не успев вымолвить ни слова, как слепые сначала не заметили этого, потом встревожились, начали все ощупывать вокруг себя, натолкнулись на похолодевший труп, расспросами узнали, что умерший был их проводник, как тогда ими овладел ужас, и они в отчаянии стали ожидать смерти от голода и стужи, ибо эта история разыгрывается на одном из северных островов, а между лесом и приютом протекает река, через которую ведет всего один мост, слепые, понятно, не могут найти его. Ни самому Метерлинку, ни его слепым не приходит в голову, что в заведении заметят их отсутствие и пришлют за ними, хотя в пьесе акцентируется упоминание о том, что в приюте есть монахини, ухаживающие за слепыми. После всего сказанного, конечно, не стоит останавливаться на деталях этих двух произведений или передавать содержание других произведений Метерлинка.
«L'Intruse» переведена на несколько языков и поставлена на многих сценах. В Вене от души похохотали над этой нелепостью. В Париже и Лондоне покачали головами. В Копенгагене публика, состоящая из ценителей «поэзии будущего», была растрогана, взволнована, восхищена. Это обстоятельство не менее, чем сама пьеса, свидетельствует о распространенности психопатических явлений.
Особенно замечательно поучительно, как собственно Метерлинк приобрел известность. Этот достойный сострадания умственный урод прозябал себе совершенно незамеченным в Генте; бельгийские символисты, перещеголявшие даже французских, не обращали на него никакого внимания, а публика даже не подозревала о его существовании. Но вот в 1890 г. в один прекрасный день его сочинения попали в руки французскому беллетристу Октаву Мирбо. Хотел ли он посмеяться над своими соотечественниками или действовал под влиянием болезненного принудительного импульса, но, как бы то ни было, он напечатал в «Figaro» крикливую статью, в которой называл Метерлинка самым блестящим, самым выдающимся, самым потрясающим поэтом последних трех столетий и определил ему место наряду с Шекспиром или даже выше его. И вот перед нами один из самых грандиозных и поразительных примеров внушения. Сотня тысяч богатых и знатных людей, читающих «Figaro», на слово поверили Мирбо и усвоили себе воззрения, которые он им властно навязал. На Метерлинка они стали смотреть глазами Мирбо. Они признали в нем крас`oты, открытые последним. Тут точь-в-точь повторилась сказка Андерсена о невидимом облачении короля. Облачения не было, но весь двор его видел. Некоторые вообразили, что они действительно видели великолепное облачение; другие, не видя его, долго протирали себе глаза, пока, наконец, усомнились в своем собственном зрении; третьи не сомневались в отсутствии облачения, но не смели противоречить остальным. Таким образом Метерлинк милостью Мирбо сразу сделался великим поэтом и даже «поэтом будущего». Мирбо привел в своей статье выдержки, по которым читатель неистеричный и не вполне подчиняющийся чужому внушению мог составить себе ясное понятие о Метерлинке как о слабоумном болтуне; но именно эти-то выдержки и были встречены читателями «Figaro» с криками удивления, потому что Мирбо назвал их первоклассными крас`oтами, а нам ведь известно, что категорического заявления вполне достаточно, чтобы заставить загипнотизированных есть сырой картофель и воображать, что они едят апельсины, или признавать самих себя собаками или другими животными.
И вот явились апостолы, которые стали провозглашать и восхвалять нового учителя. При возгласах критиков, все честолюбие которых заключается в том, чтобы провозглашать самые последние моды как на галстуки, так и на литературные произведения, при возгласах этих критиков началось настоящее состязание в прославлении Метерлинка. Мы уже упомянули, что со времени внушения Мирбо «Принцесса Мален» выдержала десять изданий, две другие пьесы — «Les aveugles» и «L'Intruse» поставлены на различных сценах; даже в Германии нашелся истеричный «синий чулок», который с трогательной серьезностью возвеличил Метерлинка в большой немецкой газете. Произвела ли эта модница своей болтовней — этим подобием внушения Мирбо — впечатление на немецких читателей, этого я не умею сказать.
Итак, мы познакомились с различными формами мистического вырождения в современной литературе. Крайними его проявлениями следует, конечно, считать магию Гюаита и Папюса, андрогин Пеладана, анксиоманию Роллина, слабоумную болтовню Метерлинка. Я, по крайней мере, не могу себе представить, чтобы мистицизм сделал хотя бы еще один шаг вперед, не убедив даже сколько-нибудь вменяемых психопатов и поклонников моды в том, что он представляет собой глубокое и полное помрачение рассудка.
III. Эготизм
Психология эготизма
Хотя такие личности, как Вагнер или Толстой, Россетти или Верлен, представляют, на первый взгляд, большое различие, но, как мы видели, они имеют некоторые общие черты, как-то: расплывчатое или бессвязное мышление, непроизвольную ассоциацию идей, навязчивые представления, эротическую возбуждаемость, религиозную мечтательность. Поэтому их нельзя не причислить к одной группе, т.е. группе мистиков.
Мы теперь должны сделать дальнейший вывод и установить факт, что не только мистики, но и все вообще психопаты, какого рода бы они ни были, в сущности представляют большое сходство. Умственные способности всех этих субъектов отличаются одними и теми же пробелами, неравномерностью и уродливостями; все они представляют одни и те же физические и духовные признаки вырождения. Следовательно, тот, кто, руководствуясь фактом, что у некоторых психопатов преобладает мистическое настроение, у других — эротическое раздражение или принудительные импульсы к преступным действиям и т. д., приписывал бы им исключительно одну из этих особенностей, проявил бы очевидную односторонность. В том или другом случае может особенно бросаться в глаза один из признаков вырождения, но, если присмотреться к делу, то они все окажутся налицо, хотя, быть может, и не с одинаковой ясностью.
Знаменитый французский психиатр Эскироль первый выяснил, что существуют такие формы помешательства, когда больной, по-видимому, мыслит совершенно правильно и только относительно некоторых вопросов проявляет душевную болезнь. Но Эскироль остановился на полпути: его наблюдения оказались слишком поверхностными. Вот почему он установил в науке понятие мономании. На деле мономании нет. Уже ученик Эскироля, Фальре-старший, выяснил это. Так называемая мономания служит только признаком коренного органического расстройства и никогда не проявляется в однопредметном помешательстве. Она всегда сопровождается другими изъянами в чувствах и мышлении, хотя эти другие признаки при поверхностном наблюдении и выступают менее ясно. Новейшие клинические наблюдения привели нас к открытию целого ряда мономаний и к установлению факта, что все они составляют результат общего расстройства организма, называемого вырождением. Маньян впал в ошибку, присваивая каждому из признаков вырождения особенное название, вроде: агорафобия (боязнь пространства), рупофобия (боязнь нечистоты), иофобия (боязнь ядов), айхмофобия (боязнь иглы), кремнофобия (боязнь пропастей), клептомания (болезненная склонность к воровству), аристомания (помешательство на счислении), ониомания (страсть к покупкам) и т. д. Этот список можно было бы продолжить до бесконечности, обогащая его всеми существительными греческого лексикона; но это была бы простая филологически-медицинская забава. Ни одно из помешательств, открытых, описанных и снабженных Маньяном и его учениками звучными греческими терминами, не наблюдается отдельно, и Морель был вполне прав, когда отверг все эти пестрые проявления болезненной мозговой деятельности как несущественные и остановился на главном явлении, лежащем в основании всех этих «маний» и «фобий», т.е. на чрезвычайной нервной раздражительности выродившихся субъектов. Если бы он к этой чрезмерной раздражительности присоединил слабость мозговой деятельности, т.е. слабость сознания, воли, памяти, суждения, невнимательность, непостоянство, то он исчерпал бы сущность вырождения и предотвратил бы, может быть, загромождение психиатрии многими ненужными и сбивчивыми терминами. Ковалевский ближе к истине, когда объединяет все виды умственного расстройства выродившихся субъектов и признает их одной болезнью, пред-ставляющей лишь различные степени развития, начиная с неврастении и доходя до навязчивых представлений, безотчетного страха и болезненного духа сомнения. В эти рамки могут быть включены все «мании» и «фобии», которыми испещрена теперь психиатрическая литература.