Вырождение. Современные французы
Шрифт:
«26 октября. Моя заветная мечта устроить у себя галерею наподобие огромного передвижного hall'я на С.-Лазарском вокзале, с рядами книг по столам, а в середине расставить стеклянные шкафы, куда бы я прятал всякие редкие безделушки. Балкон вдоль всего фасада составлял бы первый этаж и был бы покрыт тремя рядами рисунков; второй балкон заменял бы собой второй этаж и был бы вплоть до потолка задрапирован материей XVIII века. Там бы я работал, ел и спал, а внизу я устроил бы у себя зимний сад, наполнил бы его самыми красивыми, вечнозелеными растениями, а в середине я поместил бы изображение «четырех частей света» из белого камня работы Карно».
«10 декабря. Это новое освещение: газ, петролеум, электричество с его белым, сухим светом, как грубо оно в сравнении с мягким молочным светом свеч. И как XVIII век умел хорошо освещать свои темные ночи, какие изящные тоны набрасывал на женские лица, заставляя их тонуть в рассеянных лучах вечернего освещения и в волнах светло-палевых драпировок, где
Да, много еще подобных нелепостей можно было бы выписать из «Дневника» Гонкура: ребяческий восторг, с каким он всякий сказанный ему комплимент тщательно хранил для всемирной истории; огромную важность, которую он придает своим книгам, раздаче ролей в его произведениях, их первым представлениям, его последовательным провалам на сцене, исполинским медведям, которых он заставлял товарищей навязывать себе; но я полагаю, что всего вышесказанного вполне достаточно. Оно составляет полный «инвентарь души», как сказала бы г-жа фон Сутнер. Эта душа, обрисовавшаяся собственными словами ее обладателя, не способна ни на одну мысль, которая возвысилась бы над нравственным уровнем болтливой портнихи. Вкус его нисколько не отличается от вкуса модистки, а литературный кругозор от кругозора библиотечного служителя с провинциальными манерами. Весь его мир заключается в его собственных книгах и его безделушках. Он не понимает, что человечество может иметь другие интересы, чем чтение его книг. Столетие для него зеркало, в котором отражается только одно его лицо. И не думайте, что это было только тогда, когда человек достиг семидесятитрехлетнего возраста. Первый том его «Дневника» обнаруживает ту же самую душу, что и девятый. Ограниченность его творческого воображения, его ребячество в мыслях и чувствах, страшное самообольщение — все это не старческие явления, но сущность его натуры. В сорок лет он был таким же, каким был и в семьдесят, т.е. постоянным воплощением тщеславия, вечным повторением одних и тех же слащавых и напыщенных слов, нарядная вывеска для старьевщика, собирающего разные женские украшения XVIII века.
IV Анатоль Франс
Анатоль Франс уже академик, но тем не менее сохранил всю свежесть своего обширного и редкого таланта. Я не знаю, кто бы из здравствующих французов, пишущих на пользу и удовольствие своих современников, мог бы оспаривать у него пальму первенства. Если молодежь и не признает его единогласно своим учителем, то только потому, что он еще недостаточно нагрузился нравственным балластом. Без этой тяжести человек все кажется ненадежным, и более осторожные неохотно доверяют ему. Быть может, он и добьется внимания и даже одобрения, но уважения никогда.
Анатоля Франса называют учеником и наследником Ренана, но, по-моему, лучше сказать, его наследником в доле; это было бы вернее.
По числу наследников (диадохов) измеряют прежде всего степень величия многих героев. Духовное имущество Ренана было чрезвычайно обширно и разнообразно. Как ученого, его можно сравнивать с немногими, как писателя — ни с кем. Как исследователь, он добросовестно и прилежно отыскивал точную истину мелких событий, доступных человеческому разуму и составляющих складочный товар ученых. Как мыслитель, он отказывался давать определенный ответ на какой-нибудь из основных вопросов, которые чуть заметно вырисовываются по ту сторону видимого, кроме того, он находил эгоистическое удовольствие в том, чтобы развивать и защищать самые противоречивые возможности. Были люди, которые отрицали в нем всякое убеждение, и действительно трудно доказать по его сочинениям, насколько несправедливы были эти отрицатели. Он был всегда защитником, но никогда не участвующей стороной. То, что он защищал, никогда не касалось его лично. Когда он, доказывая и убеждая, выступал на защиту какого-нибудь мнения, всем казалось, что он внутренне смеется. Скрытое сознание, что всякая истина есть только призрак, всякое решение неосновательно, что умственный мир не имеет полюсов и потому нет для него надежного компаса, придает что-то дьявольское этой высокой душе. Люди благочестивые не ошибались, когда ощущали, что от него исходит серный запах. Мышление Ренана похоже на пурпуровую краску, которая окрашивает в чудный цвет все, на что только попадает, и все безошибочно разрешает.
Анатоль Франс пытался подражать ему, и это часто ему удавалось. Гастон Парис, оба Дармштетера были последователями Ренана по филологии и критике. Ледран тоже желает быть участником в экзегетическом и историко-религиозном наследии Ренана. Но Анатоль Франс счастливее всех, так как к нему перешло художественное наследство учителя. У него одного находили мы ту же тонкую, изящную, переваливающуюся всеми цветами прозу, его наводящий ужас скептицизм и неприятную улыбку сфинкса.
Но, понятно, есть разница между учителем и учеником. Ренан говорит о судьбе человечества, о добре и зле, о сути и цели жизни, об устройстве и неустройстве мира, доказывает с шутливым искусством, которое подчас бывает страшно, что все может происходить так или иначе, что, в сущности, все равно, произошло ли это так, или иначе, и что вовсе неразумно волноваться оттого, что произошло так, а не иначе; и все это он делает со своей всегда неизменно спокойной и довольной улыбкой.
И в этом его величие. Это дьявольское высокомерие, вызывающее небо и ад на суд своего ума, желающее овладеть обоими и, в случае неудачи, грозящее одним мановением руки уничтожить то и другое. Анатоль Франс не достигает такой высоты. Он летает гораздо ниже. Он применяет высшую судейскую власть Ренана к маленьким, совсем маленьким процессам преходящего. Он говорит о тщете мирского тщеславия, погони за роскошью и чинами, желания выслужиться перед сильными мира сего и обратить на себя их благосклонное внимание. Ведь не особенно трудно, но зато интересно при всяком удобном или неудобном случае произнести малоутешительное слово Проповедника: «Суета сует!» — адскую надпись, более беспощадную и страшную, чем девять стихов Данте. Также не представляет никакого труда похвалиться, что в нравственном отношении стоишь выше всех искателей орденов и титулов и что смеешься над борцами за существование, над идиллиями салонного ротозейства и трагедиями тщеславия. И к таким-то неизменным и скоропреходящим предметам Анатоль Франс применяет высокоблагородную методу Ренана.
Возьмем из ряда его произведений одно, которое лучше всего может дать нам понятие о характере направления писателя.
«L'orme du Mail» («Под вязом на городском гулянье») по форме своей такое образцовое произведение, какие и богатая литература выпускает не ежегодно и даже не каждые пять лет. Определить, какого рода это произведение, очень трудно. Сам Анатоль Франс называет его «Современной историей», но оно написано не по образцу наших романов. Он рассказывает события, а не событие. В нем мы знакомимся с людьми и полным развитием их жизни, но так, как знакомится путешественник с общественной жизнью маленького городка, в котором он случайно остановился на несколько дней. Мы видим, чем они интересуются, и находим все это мелким и ничтожным, так как оно не касается нас лично, и предугадываем ход некоторых событий, начало и конец которых для нас почти всегда неизвестны и всегда безразличны. Педант причислит, пожалуй, книгу Анатоля Франса к тому ряду смелых, но неопределенных произведений, которые от «Характеров» Теофраста, «Диалогов» Люциана и «Характеров» Лабрюйера ведут к «Сценам из народной жизни» Анри Монье. Но «L'orme du Mail» стоит выше всех типов и образцов, потому что люди там человечнее, события правдоподобнее и впечатление оно производит не грубой преднамеренностью, не скоморошеством, не замысловатостью и не искажением, а лукавством, скрытым под самой невинной маской.
Анатоль Франс рисует нам общество одного из самых типичных главных департаментов Франции. Прежде всего кардинала-архиепископа, невежду и ханжу, пурпур которого прикрывается разумом льстивого слуги; затем префекта, сторонника евреев, желающего и удержаться на месте, и сохранить себя во мнении высшего общества; председателя суда, который, еще в бытность свою присяжным, замечен был в какой-то мошеннической проделке и теперь отличается знанием закона и умением играть на бильярде; ректора семинарии, знатока римского богословия, умеющего приятно соединить ненависть к свету с завистью и тщеславием; профессора риторики той же семинарии, проныру, который шел на все компромиссы с совестью, чтобы только добиться епископства; дивизионного генерала, человека грубого и недалекого; профессора философского факультета, которому как преподавательская жизнь, так и семейная принесла немало разочарований и который, желая отомстить за свою внутреннюю горечь, возненавидел мир и людей.
Чтобы получить понятие о гениальном искусстве, с каким Анатоль Франс рисует свои портреты, будет вполне достаточно нескольких приведенных мною ниже черт, но чтобы насладиться его тонкой проницательностью и изяществом, нужно прочесть всю книгу от начала до конца, потому что в этом произведении все так тщательно и искусно соединено, каждый штрих так ласкает взор, что невольно увлекаешься и с жадностью читаешь все до конца.
Кардинал-архиепископ Шарло «уже из принципа не поддержал бы искания епископства ректором семинарии, аббатом Лантэнь, потому что заранее предугадывал его неудачу». Его преосвященство неохотно становился на сторону побежденного. Но, с другой стороны, он не мог прямо отказать аббату Лантэню, потому что его почитали все как человека добродетельного, ученого и красноречивого. Кардинал же Шарло, сильно заботившийся о том, чтобы примирить различные мнения, считался, однако, с мнением благородных людей.
Аббат Гюнтрель, противник аббата Лантэня, как лицо духовное, отличался строгими правилами. Одним из этих правил было: «избегать, по возможности, ссор и не подвергать истину насмешкам неверных». И так как эта осторожность совпадала со склонностью его характера, то он тщательно соблюдал ее.
Аббат Лантэнь говорит профессору Бержере, доказывающему на основании исторических данных, что св. Екатерины никогда не существовало: «Это еще не достоверно, но если б случайно и нашлись исторические данные, то их легко опровергнуть богословским доказательством. Это доказательство вытекает из чудесного явления святой, о котором рассказал ее духовный отец и которое было торжественно признано папой. Ведь и логика говорит нам, что истины научного свойства стоят позади истин высшего разряда».