Вырождение. Современные французы
Шрифт:
V Ги де Мопассан
В парке Монсо стоит памятник Ги де Мопассану. Творец его, Шарль Верлэ,— искусный техник. Но он не прав был, поставив его как раз в самом центре водоворота общественной жизни. Есть скульпторы, которые одарены способностью понимать значение памятников, у других же она отсутствует. Флорентийская и венецианская бронза благословенного времени производит впечатление палладиума, который господствует на главной площади мира, но, конечно, в уменьшенном виде, что, однако, не умаляет величия зрелища. Кругом его возвышаются массивные здания, сильное преувеличение всего мелкого и желающего казаться мелким. Странное получается от этого впечатление, к которому примешивается оттенок комичного. Произведение Верлэ принадлежит именно к такому роду. Памятник представляет собой полукруглый диван, на середине которого между разбросанных в художественном беспорядке подушек полулежит молодая девушка и мечтает. Каждая черта носит на себе следы самого утонченного парижского изящества. Завитые волосы собраны в прическу последней моды. Выглядывающие из-под платья ножки обуты в ажурные и затканные причудливым узором шелковые чулки и домашние туфельки на высоких каблуках. Домашнее платье, простота которого нарушается только богатой кружевной отделкой, ниспадает так искусно,
Всякий памятник, поставленный в знак памяти и уважения отдельного лица, должен служить воспитателем; зачем бы и ставить памятник перед глазами толпы, если не затем, чтобы он служил нам образцом для подражания? Поэтому, смотря на всякий общественный памятник, мы вправе задать себе вопрос: чему может он нас научить?
Комитет по сооружению памятника поручил скульптору представить народу Ги де Мопассана так, чтоб народ мог видеть себе в нем назидание. И скульптор исполнил эту задачу, воплотив общее впечатление, какое произвел на него характер и образ жизни оригинала. Группа (впрочем, я не уверен, можно ли назвать группой одну фигуру и бюст, да простят меня педанты) в парке Монсо представляет из себя мораль, которую Верлэ почерпал из книг Мопассана. Элегантная молодая девушка, вечно праздная, научившаяся мастерски угадывать и скрывать, страстная охотница до романов и пораженная книгой в ту самую точку, которая, по мнению Гёте, одна может излечить все ее печали и вздохи,— вот содержание, мировая картина, какую только наивный и, по всей вероятности, вполне надежный художник мог вынести из двадцати томов писателя.
О чем мечтает хорошенькая девушка? Совсем не трудно угадать, особенно когда посмотришь на лицо, склонившееся над ней. Можно ли с уверенностью сказать, что усы бюста играют далеко не последнюю роль в ее мечтах. Холостая квартира, послеполуденное свидание — из «Прекрасного друга»,— неприятное возвращение к скучному мужу — вот главные составные части ее мечты.
Парк Монсо имеет свою особенную публику. Он расположен в центре самых богатых кварталов и служит местом для игр детям избранного общества. Здесь можно видеть разряженных парижских кормилиц; здесь прежде всего показываются парижские дамы в возрасте от трех до пяти лет в длинных изумрудного цвета шубках, опушенных мехом по русскому покрою; здесь учатся маленькие парижанки любоваться собой, сравнивать свои туалеты с туалетами других, видеть в каждой девочке свою соперницу, во время игр и разговоров с детьми, даже мало знакомыми, осведомляться о стоимости туалета и украшений и судить о состоянии подруг по наряду и представительности воспитательниц и нянек. Эти дети избранного общества живо заметят своими быстрыми, ясными глазками новый памятник. Красивая дама из гладкого и блестящего мрамора, конечно, произведет на них свое действие. В их развитых головках навсегда запечатлеется, как должно сидеть, как расправить на полу платье, как высунуть ножку, чтобы виден был шелковый чулок и кружевной волан юбки. Их детское воображение получит и новое направление и новый идеал: «Ах, если бы и мы были такие же большие и могли в таком нарядном платье читать романы в то время, как мужчина смотрит на нас из-за плеча!» Когда же они подрастут, то, без сомнения, перенесут свои восхищенные взоры с нарядной дамы на бюст и начнут размышлять, кто бы мог быть этот господин, которым им предлагают любоваться? Любопытство их проснется, и они станут читать Мопассана. Быть может, маменьки и запротестуют. «Но мама, конечно, не права,— скажет одна из них,— против такого писателя, которому оказали такую честь, что поставили ему памятник в самом аристократическом детскому саду, нечего и возражать». Таким образом, они познакомятся из «Boule de Suif» с историей девушки, которая во время войны, в порыве геройской любви к родине, отказывает прусскому офицеру, хотя тот и готов был, как корректный человек, показать себя признательным, между тем как желающие выставить себя в лучшем свете члены общества видят в ней жертву; через «Maison Tellier» они познакомятся с обстановкой и нравами известных заведений, каких в Вене нет со времени великой императрицы Марии Терезии; «Pierre et Jean» откроет перед ними душевное настроение одной доброй женщины, которая сумела всю свою жизнь прожить мирно с мужем и с другим и потом на закате дней своих много выстрадала от нескромного завещания этого другого, пожелавшего быть ей благодарным; «Bel Ami» объяснит им значение, какое могут иметь красивые, выхоленные усы в жизни, в сущности, пустого и ничтожного молодого человека, и даст им драгоценные указания, как не должна зрелая банкирская жена вести себя на свидании с молодым поклонником; многочисленные мелкие истории покажут им, как нежные родственники могут решиться на убийство, когда дело дойдет до дележа наследства; что можно быть грешницей и в то же время прекрасной дочерью отечества и т. д. И вместе с этими главными знаниями они приобретают во время своего учения массу других побочных знаний такого же практического значения.
Более рассудительные из белых голубок, которым памятник в парке Монсо внушит доверить свое умственное развитие Мопассану, будут, наверное, удивлены, узнав, что свет состоит только из легкомысленных девушек, молодых волокит, мошенников, и в простоте своего юного сердца, чуждого всяких преступных склонностей, они, быть может, начнут сомневаться, действительную ли правду сказал им их учитель о людях, о цели их жизни и о причинах, побуждающих их поступать так или иначе. Но если бы они пожелали убедиться, заслуживает ли Мопассан их доверия, к услугам их являются такие почтенные люди, которые при открытии памятника говорили хвалебные речи писателю. Анри Ружон уверял, что рассказы Мопассана «правдивы, как сама вечная правда, и проникнуты человечностью». В заключение же он сказал: «Ги де Мопассан есть не только имя, долженствующее быть записанным в мартирологии искусства, но и новая строка, начертанная золотыми буквами в пантеоне писательской славы». А Эмиль Золя говорил так: «Мопассан является выразителем здоровья и силы нашей расы. Ах, какое блаженство иметь право прославлять, наконец, одного из наших, человека с доброй, светлой и солидной головой, создателя прекрасных фраз, блестящих, как золото, и чистых, как бриллиант!» Однако, как известно всему миру, эта «добрая, светлая и солидная голова» окончила жизнь в сумасшедшем доме, но если Золя утверждает, что «несчастный паралитик является выразителем здоровья и силы расы», значит, он хорошо это знает, да и где бы найти лучшего знатока по части здоровья и бриллиантовой чистоты, как автора «Нана»!
Было бы смешно отвергать некоторые писательские достоинства Мопассана. Он обладал острым и светлым взглядом на окружающее, и то, что в уме своем он видел таким понятным, ясным и со всех сторон освещенным, он и выражал так же ясно и понятно. Но что это за явления, которые так притягивают его, или, вернее сказать, он исключительно воспринимает? Это проявление жизни в самой низшей ее форме. Самая разнузданная животная чувственность производит на незнающих и поверхностных судий впечатление природной силы и жизненности.
Психиатр же видит в них следы больного эротизма, овладевшего всецело этим достойным сожаления умом. Мопассан родился уже с больным умом. Помешательство, которым он окончил жизнь, является только заключительной главой печального патологического романа, начала которого кроются в наследственности. Интенсивность его взглядов, обращенных исключительно на один предмет, есть признак болезненности, указавший специалисту еще раньше на умственные расстройства Мопассана. Среди пустых голов, болтающих о несчастном, установилось мнение, что сумасшествие Мопассана обнаружилось прежде всего в новелле «Le Noria», где с неподражаемой точностью описывается бред больного, страдающего манией преследования. Да и другие произведения Мопассана рисуют пред нами болезненные состояния героев, только не мании страха или преследования, а сильное возбуждение чувственной страсти. То, что вызвал во мне Мопассан своей первой новеллой, вышеупомянутой «Boule de Suif», была не критика, а диагноз.
С моей точки зрения врача, я не могу назвать Мопассана безнравственным; кто совсем или почти невменяем, тот и не подлежит наказанию; все, что происходит в мире, могло отражаться в больном мозгу несчастного не иначе, как позволяло то состояние его ума. Поэтому произведения Мопассана не могут служить предметом исследования для моралиста или философа; можно только обсуждать и удивляться мировому успеху и известности этих произведений и славе их автора, славе, о которой всегда будет свидетельствовать памятник в парке Монсо.
Народы Европы хвалятся тем, что они христиане. Да, по наружности они действительно таковы. Но там, где бессознательно обнаруживаются их настоящие убеждения, видишь с удивлением, граничащим с ужасом, что христианство в течение своего восемнадцативекового господства не оставило в их душах никакого следа. В христианстве есть две основные мысли: любовь к ближнему, даже к врагу, и умерщвление плоти, а выражаясь небогословским языком, подчинение органических побуждений настоятельной силе решающих мозговых узлов. О том, как исполняется христианами заповедь любви к ближнему, я не стану здесь говорить. Желающие знать подробности могут прочесть об этом предмете у графа Толстого и баронессы фон Сутнер. Я же хочу остановиться на второй этической основной мысли христианства.
Христианство, судя по отношению сознательной воли к органическим побуждениям человека, есть философия стоиков, возведенная в догмат. Настоящим предтечею Христа был великий и суровый Зенон. Его учение о нравственном самоудовлетворении посредством исполнения долга и презрения ко всем чувственным удовольствиям нашло небольшое число подражателей среди благородных греков и римлян, но воодушевило только один народ — еврейский. Евреи как-то инстинктивно были всегда аскетами; бессознательно, по природной склонности, они были стоиками еще задолго до появления стоических школ; они смотрели на этику Зенона как на что-то вполне для них естественное, и их лучшие мужи считали болезненным нарушением их народной жизни, когда они поддавались обольщению чувств. Благодаря философии Зенона евреи уяснили себе то, что до тех пор было их простым побуждением. Вот откуда то воодушевление, с каким они встретили учение благородно мыслящего киприота и которое дышит в каждой строчке еврейски чувствовавшего и гречески мыслившего Филона Александрийского. И евреи настолько чувствовали себя народом Стои и только Стои, что противоположную им школу эпикурейцев они с трогательно смешным фанатизмом считали за лично враждебную себе и что даже у самых невежественных евреев Восточной Европы имя утонченного уроженца Аттики осталось и до наших дней самым обидным бранным словом. Божественный сын, родившийся от иудейского народа, Иисус Христос, придал нравственному учению стоиков святость мистики. Оно сделалось частью божественного откровения, основной мыслью спасительного учения, столпом церкви, и народы, обратившиеся к христианству, должны были подчиниться этому возведенному в догмат учению стоиков.
Но они при всяком удобном случае старались вознаградить себя за то принуждение, какое возлагало на них их новое верование. Я не говорю здесь об установленном и периодическом возвращении к языческому служению плоти, называемому у нас карнавалом, как не говорю о чувствах, воззрениях и привычках черни, от которой нельзя требовать полного понимания высоконравственного учения христианства. Я говорю только об образованнейших людях христианских народов, о немногих избранниках ее духовной жизни, о тех, развития которых было бы вполне достаточно для внутреннего (эзотерического) христианства. Эти благородные представители христианских народов всегда только с тайным зубовным скрежетом терпели господство стоиков и Назарянина и, где только они находили случай замаскироваться так, чтобы их первобытное и ничем неискоренимое язычество не было узнано с первого взгляда блюстителями христианских церквей, там они с неудержимой силой вырывались из-под власти нравственного учения, которое всегда было чуждо их врожденному чувству.