Выше свободы
Шрифт:
"Почему же вы, в самом деле, не огородите дороги?" - спрашиваю знакомого крестьянина. "Где ж тут ее огородить?
– отвечает.
– Она длинная, полоса-то. Сколько кольев пойдет, сколько жердей. Откуль их взять. Да и некогда нам!.."
Как у всех неудачников, у нынешних мужиков такая складка: они всегда правы. Ни в чем себя не повинят, - во всем виноваты какие-то злые люди бары, богатей, начальство. Чем они виноваты - мужик ясно не представляет себе, но у него безотчетное чувство, что виноват не он. Что ж, может быть, в каком-то важном отношении мужик прав. В конце концов, виноваты бары, богатей, начальство. Если бы высший класс был на высоте своей роли, он не выпустил бы из рук своих культурной власти над народом, не перестал бы быть двигателем народной силы и организатором ее. У Манилова изгороди были разрушены и в крепостное время, но Собакевич не терпел такого безобразия. В дождливую погоду, когда убирать хлеб нельзя, мужики у Собакевича рубили в лесу колья и жерди, возили щебень на дороги, рыли канавы. Глядишь, дорогое время не было потеряно, и дождливая погода давала свой хороший вклад в хозяйство. В лице выродившихся Маниловых, Тентетниковых, Обломовых, Ноздревых от народа отошла в 1861 году вредная сила, но в лице Собакевичей, Костанжогло, Штольцев отошла сила очень полезная. В крепостное
Прежде народ - даже доведенный до рабства - пел, - пел, потому что хорошо работал и был вследствие работы силен и свеж. Нынче и у нас старые песни забыты. Народ разучился петь. Поют гнусные частушки, а из больших песен мне назвали прославленную Горьким арестантскую песню ("Солнце всходит и заходит"). Над озерами, среди лесов и гор, уже нет-нет да и раздастся: "Вставай, подымайся, народ!"
* * *
Человека хоронят не потому, что он человек, а потому, что он перестал быть человеком. Крепостное право отменено не оттого, что оно было крепостным правом, а оттого, что оно перестало быть им, и в степени непоправимой. В 1861 году это был труп, теперь это - смрадное место, где на месте тления не сложилось еще никакой жизни.
На крепостную эпоху справедливо смотреть, как на эпоху консерватизма. Благородный период этой эпохи именно и был таким. Аристократию следует понимать как постепенное усовершенствование, накопление силы и красоты. Капитал невозможен без бережения - вот происхождение консерватизма. Достижение, тщательная охрана, благородное использование - три определяющие момента аристократического склада общества, которое в старину было аристократическим сверху донизу. Прошлое, настоящее и будущее культурной жизни сливалось в этих трех направлениях. К сожалению, феодализм наш, расстроенный татарами и сложившийся затем слишком поздно, окончился слишком рано. Достижение оказалось слишком легким; помещикам после Петра Великого дали без достаточных услуг чрезмерно много. Этим было подорвано консервативное начало - охрана достигнутого. Шальное богатство впрок не идет. Одновременно с безоглядочной раздачей государственных имуществ начинается мотовство помещиков, распущенный, пьяный, бездельный образ их жизни. Мотовство - вещь абсолютно противоположная консерватизму. Использование доставшихся даром средств при мотовстве не могло быть благородным. Только труженик, собственность которого есть его душа, воплощенная в предметы, знает цену ей. Только честный труженик может тратить собственность благородно. Дворянское мотовство уже в крепостное время развратило народ соблазнами, приучило к небрежному, циническому отношению к труду.
Если есть еще наивные люди, думающее до сих пор, что народ наш консервативен, то это смешная ошибка, не более. Может быть, народ был когда-то консервативен, сто лет назад, - но теперь этого нет, и это "нет" следует учитывать во всем его значении. Нынешний крестьянин - кроме разве глубоких стариков - почти равнодушен к Богу, почти безразличен к государству, почти свободен от чувства патриотизма и национальности, почти обездушен во всем, что когда-то составляло дух народный. Говорю "почти", чтобы отметить не полное отсутствие старых инстинктов, а лишь опасный упадок их. В старину, в патриархальные времена, крестьянин - как собака к будке - страшно привязывался к своему двору, к своей избе, к родной семье. Оторвать парня от дому бывало так же для него больно, как оторвать от тела живой орган. Куда бы ни забрасывала человека судьба, он мечтал, как о высшем счастье, о возможности попасть домой. Теперь не то. Теперь деревня разбредается, расползается по городам, разлезается, как гнилая ветошь. Парней и даже девок ничем не удержишь дома. Дома начинают тосковать, как прежде тосковали на чужой стороне. Города русские, не выполнив своей культурной миссии - просветить деревню, - начинают действовать антикультурно, развращая деревню. Как мошек на огонь, крестьянскую молодежь тянет на легкие хлеба, на городские промыслы, на веселую жизнь фабрик, трактиров, публичных домов. Нужды нет, что в городах крестьяне чаще всего попадают в унизительные условия прислуги и что хлеб городской оказывается иногда вовсе не легким. Крестьян, отбившихся от жизни, тянет попытать счастья в неопределенном, анархическом труде. Деревни полны легенд: такой-то вышел в купцы, такой-то обольстил купеческую вдову, такой-то получает в городе, сколько и во сне не снилось. Крестьянин знает, что ему придется пройти в городе огонь, и воду, и медные трубы, но отчасти именно эта скитальческая жизнь, полная приключений, и тянет испытать ее. В крови русского крестьянина много кочевых инстинктов. Шататься, бродить, бродяжить - любезное дело, особенно пока не стар. Молодая деревня тем охотнее бежит с разоренной родины, из невылазной грязи, из неудачнического, доведенного местами до идиотизма, хозяйства. Города наши затопляются полчищами безработных. Это люди хуже, чем не имеющие работы. Чаще всего они - не умеющие работать, бежавшие из деревни от своего неуменья, от странной лени, от неохоты жить, от неспособности ухватиться за что-нибудь и зацепиться. Вероятно, значительную часть громадной переселенческой волны составляют эти же "неприспособившиеся". Как ни быстро спивается с круга и погибает их полчище, оно представляет главную угрозу государству. Отбившемуся от земли крестьянству нет нужды читать анархические прокламации. Без всякой пропаганды эти люди уже анархисты. Как опавшие с дерева листья, они поневоле мечутся по земле, составляя сор ее. Быстрый рост бродячего пролетариата представляет язву не одной России. Продукт нашей перезревшей цивилизации, он подготовляет катастрофу её.
"Не все же крестьяне бегут в города", - заметит читатель. Совершенно верно, отвечу я. Скажу более: из тех, что бегут в города, многие не порывают связей с деревней. Многие высылают в деревню заработанные гроши, и местами еще большой вопрос, кто кормит кого: деревня ли город или город деревню. Все так теперь извратилось и перепуталось, как в китайском калейдоскопе. Если я не ошибаюсь, однако, город все-таки больше высасывает из деревни, чем дает ей. Начиная с людей. Все талантливые молодые люди, из дворянских семей и из крестьянских, уходят обыкновенно из деревни навсегда. Трудно подсчитать, до какой степени это разоряет глушь. Выходит все равно как если бы на огороде вы тщательно выпалывали самые удачные экземпляры овощей, а оставляли бы самые неудачные да сорную траву. Получилась бы не культура, а антикультура. Городская цивилизация обирает мужика, начиная с лучших его детей. Деревенская раса
Проехав десятка два деревень, я нашел во многих из них перемену. Там, где невдалеке прошла железная дорога, мужики сильно поправились, главным образом от извоза. Это отразилось прежде всего на постройках. Появилось много светлых, обшитых тесом изб, хорошо крытых соломой "под лопату". Есть крытые "лучинкой" (по-моему - щегольской, но самый нелепый тип кровли, приспособленный как бы нарочно для пожара). Встречаются, и очень часто, избы в два, даже в три сруба, настоящее дома, хоть бы уездному городу впору. Окна - крупные, светлые, цветочки на окнах, занавесочки. Крайне редко, но встречаются уже полусадики, фруктовые садишки и огороды. По расспросам, вообще крестьяне чувствуют наклон к комфорту, черта и хорошая, и плохая,
смотря по тому, представляет ли она следствие соблазна или потребности. Роскошь, как известно, и разоряет, и понуждает к труду. Лет тридцать назад крестьяне нашей местности, еще не вышедшие из курных изб и лучинного освещения, набросились на новую одежду: ситцы, шелка, плис, сапоги, пиджаки и проч. Ситцевая мануфактура сильно разорила тогда крестьянство, убила тысячелетний бабий промысел - домотканое белье и платье. Теперь, не знаю отчего - оттого ли, что крестьяне разорились или мода прошла, но одеваются беднее. В первый Спас я был на погосте шелковиков у баб что-то уже не видно. Последние остатки древнерусских костюмов (сарафаны, повойники и проч.) совсем исчезли. У всех женщин кофточки и юбки; у мужчин, даже у стариков, пиджаки. Совсем чухонщина, а не Россия. Стало быть, так у нас на роду написано: ведь и в старину у нас одежда была не своя, а татарская (сарафан, кафтан, армяк, зипун и проч.). Вместе с движением строить хорошие избы, чему в самом деле способствуют пожары, замечается большая требовательность в еде. Конечно, бедный крестьянин сидит на картофеле да на спитом чае, куда крошит хлеб, - но пушного хлеба, обычного в старину, уже не едят. Потребностью становится пеклеванный хлеб. Чуть побогаче, нынешний крестьянин любит поесть. Опять же это и хороший признак, и дурной, смотря по его происхождению.
До сих пор я ничего не сказал о пьянстве в деревне, хотя достаточно было бы как следует осветить эту сторону, чтобы трагедия деревни стала ясной. О пьянстве что же писать? Пришлось бы повторяться. Пьют по-прежнему, по-скотски пьют, погано и безобразно. Первого июля - большой ли, кажется, праздник? Всего лишь Маккавеи какие-то, еврейские генералы, которых нам чтить, казалось бы, решительно не за что. Притом будень день, суббота. Тем не менее по проселочным дорогам брели шатающиеся пьяные. Гнусно видеть, как выписывает мыслете иной старик, и тут же идет его дочка, внучата. Проезжаю станцию недавно построенной железной дороги. Пьяные валяются, как трупы, у вокзала и по улицам. "Смотрите, не раздавите человека!" - кричит женщина моему кучеру. А "человек" уткнулся носом в засохшую грязь, и тут же его рвота. Немного дальше молодой парень тащит двух пьяных стариков - один из них плешивый, другой в шляпе-котелке. В воздухе от всех троих висит самая зловонная ругань. Это, заметьте, на станции вновь открытой железной дороги, которую ждали сорок лет, тосковали о ней, мечтали. Она врезалась наконец во мхи и болота с своим паром и электричеством - и вот какое встречает культурное человечество!
Омерзительное пьянство народное - самое яркое доказательство отсутствия у нас - и уже с давних пор - внимательной власти. Чиновническому правительству, по-видимому, все равно - гибнет народ от пьянства или не гибнет, вырождается он или не вырождается. В каждой крупной деревне теперь непременно открыта "казенная винная лавка" нумер такой-то, да сверх того всюду пошли пивные лавки. Жадный до водки - пьют ее иные уже не рюмками, а чайными стаканами, - народ наш оказался крайне жадным и до пива. "Корова столько не выпьет воды, сколько мужик пива", - говорили мне в одной деревне. Пьют уже не бутылками, а ящиками, по дюжине, по две дюжины бутылок на брата... Кроме казенных кабаков в каждой деревне в двух-трех местах есть тайная продажа водки. Она всего на четыре копейки дороже казенной, считая бутылку. Русское пьянство народное вступает, по-видимому, в период какого-то особого психоза. Оказывается, у нас в большом распространении, кроме водки, так называемая ликва. Это уже не спирт, а какой-то эфир, рюмка которого, как мне говорили, стоит семь копеек. Пахнет ликва гофманскими каплями, от нее дух захватывает и как будто насквозь пронизывает человека. Прельщает в ликве то, что нужно, в противоположность пиву, немного ее, чтобы человеку совсем обалдеть. Торгуют ликвою тайно. Привозят ее главным образом жиды из Варшавы, из Лифляндии. В большом употреблении и другая отрава, привозимая евреями тоже тайно, - именно, сахарин. Крестьяне сыплют сахарин прямо в самовар и пьют эту ядовитую сладость без конца. Проявляй у нас более внимания к народной жизни правительство, агенты его, вероятно, давно бы подметили эти операции гг. евреев с ликвой и сахарином, и мне не пришлось бы писать об отравах, вошедших уже в обычай.
Любопытно, до какой степени евреи опутывают труд народный даже в губерниях по эту сторону "черты оседлости". У одного деревенского сапожника вижу две пачки шпилек - деревянных гвоздиков, которыми подбивают подошвы.
Несмотря на обилие леса, которого здесь девать некуда, сапожных шпилек местные люди не умеют делать. Приходится покупать их в чухонщине, с немецких фабрик. "Есть, - жаловался мне сапожник, - шпильки еврейского приготовления, но представьте себе - оказываются ольховые вместо березовых! Ломаются, и подошвы отлетают". И тут, стало быть, начиная с подошв христианских, еврей дает себя знать. Особенно тяжела еврейская лапа для трудящихся крестьян, покупающих землю. Облюбовал, например, крестьянин пустошку или усадебку у прокутившегося барина. Надо, скажем, восемь тысяч заплатить, а скоплено всего две тысячи. Приходится обращаться в банк, просить денег под залог земли. Еще до учреждения Крестьянского банка еврейские банки начали свои операции по этой части и успели забрать громадное количество земель. Наголодавшись на наделе, крестьянин думает, что стоит ему купить полсотни десятин - и он барин. На деле выходит не то. Начать сразу интенсивную культуру мужик не может: нет ни оборотного капитала, ни инвентаря, ни подходящих знаний. А трехполье едва-едва выгоняет ему проценты в банк, причем каждый год обыкновенно мужик платит пени, не будучи в состоянии поспеть в срок. Чуть запутался мужик, пеня нарастает. Идут годы, десятилетия, а мужик все платит, да платит евреям и никак расплатиться с ними не может. Нужды нет, что еврей отгорожен чертой оседлости. Он и оттуда достает зазевавшегося русака - будь то мужик или барин...