Выскочка из отморозков
Шрифт:
— А я шить не умею, — обронил Герасим.
— Научишься. Никто не умел, ан приноровились.
— Бабье это дело…
— Чево? Ты где мозги подморозил? Да завсегда лучшими портными были мужики. Они и царям, и королям наряды шили. К такому делу баб не подпускали, они и не вылезли дальше белошвей. Постельное белье шили. И не больше того. А серьезное только нам вверяли! — гордо выпятил петушиную грудь.
— И много вас тут?
— Двести мужиков. В каждом бараке по сорок душ.
— И кто ж вами бугрит?
— Да нет бугров. Есть бригадиры, администрация. Промеж собой ладим. Даже приход имеется. Ну, своя
Герасиму даже не верилось в услышанное. Когда ж вечером пришли с работы люди, Герасим изумился. Ни криков, ни брани, ни драк не приметил.
«Как на другую планету попал», — думал он. А мужики, познакомившись с ним, позвали на ужин.
— Здорово у вас! Спокойно и тихо, — сказал он мужикам. Один из них ответил:
— Это все отец Василий. Он часто у нас бывает и читает проповеди. От него поняли все. Итак наказание отбываем. Изолированы от семей и друзей. Многое не позволено. Зачем же ту беду еще горше делать и капать друг дружке на душу, укорачивать жизни, трепать нервы, калечить и убивать ближнего? Тем не только чью–то, а и свою смерть приближаем, усугубляем наказание нынешнее и грядущее. — Так говорит наш священник, и он прав…
В этой зоне не имелось ШИЗО, его за невостребованностью переоборудовали под склад. Здесь никто не отлынивал от дела. И самым жестким наказанием считалось отстранение от работы на день или два. Тут получали профессии и приличную зарплату — грех жаловаться.
Герасим вслушивался в разговоры, всматривался в лица людей, ему верилось и не верилось, что это зона. А через пару недель и сам стал успокаиваться.
— Знаешь, Герка, меня баба в зону законопатила.
— Жена, что ли?
— Ну да, пятая!
— Какая? — переспросил Герасим пожилого мужика, назвавшегося Никифором.
— А и что? Ну моложе от меня на двадцать лет. Я ж ее силой не тянул. Сама на шею сиганула. Клялась, что любит, правда, не уточнила, кого именно. Оказалось, кошелек. А я ухи на плечи отвесил. Приволок ее к себе на хозяйство. Она в ем, как я в ананасах — от ежа, коль выпью, не отличу. Так и моя красуля. Не знала, где корову дергать, чтоб молоко взять. Попросил кур перещупать и тех, что с яйцами, в сарае оставить. Так она, дура дремучая, петуха
посадила цыплят насиживать. На огороде свеклу от укропа отличить не смогла. Вместо козы козла доить села. В колодце все ведра утопила. И накормить скотину не сумела. Я все сам сделал. Воротился домой, а эта тварь вместо ужина чашку кофе подала. Послал я ее, сам приготовил. Она и обрадовалась. Ей бы поучиться, ан нет: сказала, что я ей по душе пришелся и, если будет так же, как сегодня, она останется у меня! Во зараза! Лахудра немытая! Хотел прогнать враз, да чего–то жалко стало, учить стал, воспитывать. Целых три года! А потом, на четвертом, застал с соседом на сеновале. Тоже фермер. Ну, устроил им. А моя, нет прощения испросить, засудила меня на пять лет!
— А за что?
— Ну я ее по злобе вилами в жопу ткнул. Выкинуть хотел, как говно, с хозяйства. Да не получилось,
— Прежних куда дел? Иль все гулящие?
— Не–ет! Первую молнией в саду убило. Две другие — сами ушли, не разродилась четвертая. А пятая, последняя сука, надысь письмо прислала. Домой кличет: «Воротись, Никишка! Жду тебя день и ночь, хорек ты мой вонючий! Ну, побаловала я с соседом
— Ну и баба! Порох с перцем! — хохотали мужики.
— Это что! До того писала, что я должен к ней вернуться, потому как здоровье ей вилами пробил, — хохотал Никифор. — Нынче же вовсе смирной стала, ужо не требует, а просит воротиться к ей.
— А сам что надумал?
— Хотел тут вольнонаемным остаться. Но ить это зона. Там, как бы ни было, свое, кровное.
— Вдруг опять твоя взбрыкнет?
— Теперь уж нет. Не век травке зеленеть…
Герасим, слушая зэков, удивлялся, до чего разные люди
собрались здесь, в бараке, а сумели прижиться, поладить. И даже его без окриков и унижений научили шить на машинке солдатскую и офицерскую форму, рюкзаки и спальные мешки. Через месяц он получил первую получку и отослал ее в деревню матери. Конечно, она была поменьше, чем у других. Но у них и опыт, и выработка были куда как больше.
— А тебя дома, ну, на воле, ждет кто–нибудь? — спросили Герасима в первый день зэки барака.
— Конечно, ждут. Мать и братья.
— Это хорошо, что не сирота в свете!
— Кому ведомо, как оно краше? Вона я родни полдеревни настружил. Десять сынов да трех девок вдвоем с бабкой в свет выпустили, — заговорил скрипуче дед Илья. Выбравшись к столу, сел на лавку, обиженно сопя, продолжил:
— Каб столько детвы не наделал, и теперь бы в своем дому жил! Но ить дети тож рожали. У меня внуки получались. И их пестовали. Как иначе? На свою башку сивую… Разными они удались. А вот Андрюха навовсе дурак! Оженился в семнадцать годов. Сказывал ему — не спеши! Обабиться не припоздаешь, ты не девка! Вот ведь никого не послухал шельмец и приволок в дом эту дурку Вальку. Ей и того мене
— шестнадцать годов. Тож про любовь лопочет — лысая харя! Еще не обросла, а уж в бабы. Ну куда деваться? Взяли в избу шалопугу. И что б думали, все навроде склеиваться стало, да полезла она по шкапам и сундукам порядок навести. И нашарила мово отца награду — Георгиевский крест. Я его как великую память хранил. Отец мой до самой смерти тем орденом и званием Георгиевского кавалера гордился. А Валька с Лндухой, ни словом не обмолвясь со мной, увезли награду в город и там продали какому–то пройдохе. А я хватился его под Рождество и спросил: «Куда крест подевался?» «Ой, нашел об чем тужить, заботишься про старую железку, — отмахнулась Валька. «Куды дела, твою мать?» — грохнул я по столу, она вмиг с избы высклизнула и к Андрею. Тот как туча почернел, в хату вошедши, и меня спрашивает: «Чего тут развонялся? За что мою жену обидел?» Я ему свое — мол, где Георгиевский крест? Верни на место. А он ответствует: «Не можно! Продали мы его с Валькой в городе. Хорошие деньги взяли».