Высоко в небеса: 100 рассказов
Шрифт:
— У людей нет ни крупицы воображения, — говорила эта тайная, столь долго пребывавшая в небрежении сущность Гарви — его собственным языком. — Если несчастный случай лишит меня ноги, я не стану пристегивать на ее место деревяшку. Нет, я закажу себе золотую, усыпанную драгоценными камнями ногу, и чтобы в ней была устроена золотая клетка с дроздом, чьи трели будут услаждать мой слух на прогулках и во время дружеских бесед. Лишившись руки, я закажу себе новую, из красной меди с нефритом, полую, и в ней будет отделение для сухого льда и еще пять отделений — по одному на каждый палец. «Кто-нибудь хочет выпить? — воскликну
А самое главное, почти начинаешь хотеть, чтобы собственный глаз тебя оскорбил. Выковыряй его, говорит Библия, я не ошибаюсь? Это действительно из Библии? Если бы такое случилось со мной — помилуй Бог, я бы и не подумал об этих кошмарных стеклянных глазах, не говоря уж о всяких там черных пиратских повязках. Знаете, что бы сделал я? Я бы взял покерную фишку и послал ее этому вашему французскому знакомому, как там его фамилия? Да, Матисс! Я бы написал: «К этому письму приложена покерная фишка и чек на ваше имя. Нарисуйте, пожалуйста, на фишке голубой, прекрасный, человеческий глаз. Ваш покорный слуга Дж. Гарви»!
Гарви всегда презирал свое тело, в частности — считал свои глаза слабыми, тусклыми и невыразительными. Соответственно, он не очень удивился, когда через месяц — одновременно с очередным падением гэллаповского индекса — его правый глаз заслезился, загноился, а затем и вовсе ослеп.
Гарви был убит.
И — в равной степени — тайно ликовал.
Авиаписьмо с покерной фишкой и чеком на пятьдесят долларов улетело во Францию. «Странный септет» наблюдал за всеми действиями Гарви, злорадно ухмыляясь.
Неделю спустя из Франции вернулся непогашенный чек.
Следующей почтой прибыла покерная фишка.
А. Матисс нарисовал на фишке прекраснейший, изысканнейший голубой глаз, с бровью и нежными пушистыми ресницами. А. Матисс уложил глаз на зеленый бархат, в маленькую коробочку, какими пользуются для своих изделий ювелиры. Не было никаких сомнений, что все это действо доставляло ему такое же удовольствие, как и Джорджу Гарви.
«Харперс Базар» опубликовал фотографию Гарви с матиссовским глазом и фотографию самого Матисса, разрисовывающего монокль после длительных экспериментов с тремя дюжинами фишек.
А. Матисс проявил на редкость здравый смысл, попросив фотографа запечатлеть сие событие для потомков. Журнал цитировал его слова: «Выбросив двадцать семь глаз, я изготовил в конечном итоге такой, как мне хотелось. Он летит уже к мсье Гарви».
И еще один снимок — глаз, воспроизведенный в шести цветах, угрожающе таращится с зеленого бархата своей коробочки. Музей современного искусства начал торговать копиями. Друзья и сподвижники «Странного септета» играли в покер на красные фишки с голубыми глазами, белые фишки с красными глазами и синие фишки с белыми глазами.
Но лишь один во всем Нью-Йорке человек носил оригинальный матиссовский монокль — мистер Гарви.
— Я — все тот же убийственный зануда, — сказал он как-то жене, — но кто же сможет рассмотреть глупость мою и неотесанность за этим моноклем и мандаринским пальцем? А если их интерес снова начнет иссякать — нет ничего проще, чем утратить в результате несчастного
Не далее как вчера нам удалось поговорить с его женой.
— Я почти не воспринимаю Джорджа как того, полузабытого Джорджа Гарви. Он сменил имя, хочет, чтобы все называли его «Джулио». Иногда ночью я посмотрю на него и окликну: «Джордж», но он не отвечает. Так вот и лежит с китайским наперстком на мизинце и голубым матиссовским моноклем в глазнице. Я часто просыпаюсь по ночам, часто смотрю на Джорджа. И знаете что? Иногда эта невероятная матиссовская покерная фишка словно бы заговорщицки мне подмигивает.
1954
The Watchful Poker Chip of H. Matisse
Особенный летний вечер
— Большой вымахал, не поднять! — Дед подбросил его к сверкающей люстре.
Сидевшие за столом постояльцы рассмеялись, не выпуская из рук вилки и ножи. Десятилетний Дуг был пойман в воздухе и усажен на стул; бабушка налила ему поварешку обжигающего супа. Сухарики, если надкусить, хрустели, как снег. Кристаллы соли играли не хуже бриллиантов. А в дальнем конце стола, опустив по обыкновению взгляд серых глаз на свои руки — то помешивающие ложечкой кофе, то отламывающие кусочек имбирного печенья, чтобы положить на него чуть-чуть масла, — примостилась мисс Леонора Уэлкс.
С мисс Леонорой Уэлкс мужчины никогда не сидели на садовых качелях и не ходили летними ночами гулять в городской овраг, так что ей оставалось только провожать взглядом летний дрейф парочек по темным тротуарам, и у Дуга от этого сжималось сердце.
— Здрасьте, мисс Леонора, — обратился он к ней.
— Здравствуй, Дуг. — Ее ответ пролетел над курганами дымящейся еды, и жильцы на мгновение повернули головы, но тут же продолжили обычный ритуал.
«О, мисс Уэлкс, — думал он, — мисс Уэлкс! Всадить бы каждому из этих едоков серебряную вилку в бок, чтоб вели себя уважительно, когда мисс Уэлкс просит передать масленку. А то ведь даже не поворачиваются в ее сторону — треплются между собой. На люстру и то обращали больше внимания, чем на мисс Уэлкс. «Красивая, правда? Просто блеск!» — кричали наперебой».
Но они не знали мисс Уэлкс так, как знал ее он. Она сверкала разными гранями почище хрустальной люстры, если смотреть под правильным углом: только развесели — и ее смех зазвенит на открытой летней веранде мелодичными китайскими колокольчиками. Но нет, для постояльцев она была — что паутина на стенке или пыль под ногами, и Дуглас, готовый провалиться сквозь землю, вжимался в стул и не сводил с нее глаз, пока расправлялся с супом и салатом.
Из своих комнат спустились, щебеча, три молодые женщины, припозднившиеся к ужину. Эти всегда приходили последними, как примадонны, выплывающие на сцену из-за потертой бархатной кулисы. Они завели манеру брать друг дружку за плечи и разглядывать, чтобы удостовериться, ровно ли нарумянены щеки, не выбилась ли прядочка из прически, не склеились ли ресницы, накрашенные тушью из особой коробочки, куда требовалось прежде поплевать; после такой проверки все трое еще немного медлили, расправляли юбки и только тогда представали перед публикой, а мужчины-постояльцы разве что не устраивали овацию.