Выжить и вернуться
Шрифт:
– Да думала, пусть уж живет пока. Говорят, шибко их там бьют, – махнула мать устало рукой. – С Миколкой-то сидит, пока я на работе. Подрастет пусть…
Значит, поживет еще. Любка напряглась, уткнувшись в лист бумаги.
– Как ты на дурочку оставлять его не боишься? Изувечит парня. Кто знает, чего у нее на уме? Я на нее смотрю, знаешь, она вовсе на тебя не похожа… – тетенька взглянула на Любку придирчиво. – Может, подменили ее?
– Да я уж думала. Только кто? Там кроме меня и не было никого. Четыре дня ее рожала, больно большая была. И беленькая, чистенькая, будто помыли. Поди, там голову-то и покалечили, когда доставали? Теперь думай, не
Любка уже тоже не сомневалась, что ее подменили. Иначе тяжелую ее жизнь никак не объяснить. Она невольно помечтала о своих родителях – других, которые знать не знают, что они ей очень нужны. Разговаривали бы, вывели бы вшей… она сунула руку в волосы, сковырнула с головы коросту, выкладывая ее на бумагу. Две крупные и несколько штук мелких поползли в разные стороны. На затылке волос не было, их срезали, чтобы зажили гнойные нарывы. Сначала хотели налысо, но так слишком заметно. А когда-то, пока не родился Николка, у нее была коса… желтая, цвета соломы. С заплетенной в нее оранжевой лентой, завернутая в платок, коса лежала на чердаке. Ее обрезали, потому что волосы запутались, расплести их не смогли. Было бы это сейчас, она бы, наверное, расплела ее сама.
– Столченая она у тебя. Себе на уме… Разговаривает сама с собой… Видела я, – пожаловалась злая тетенька.
И не с кем-то, а с вымышленными друзьями. Со зверями, с цветами, с небом. Иногда с матерью… Будто не понимает! Нинка тоже разговаривает. Вот была бы у нее такая же кукла, разве бы смогла на нее наговаривать? Любка замерла, пытаясь успокоиться.
– Чего она у тебя там бумагу портит? – бросила насмешливо тетенька, взглянув на лист, на котором она старательно выводила букву, которую видела в книжке соседской девчонки, которая нынче собиралась идти в школу. Ей купили и книжки, и портфель, и новое платье коричневого цвета, и два фартука – черный простой и белый шелковый.
– Дрянь, чего опять там творишь? Все ручки перетаскала…
От слов матери и тетеньки сердце сжалось. Руки свело судорогой, ручка поехала неуправляемо, вжатая в бумагу, и треснула, переломившись. Буква стала похожа на каракулю, которые рисовал маленький Николка. Мать выдернула лист и вывернула руку, вытаскивая из нее обломки, взглянула с досадой, голос ее стал злой и угрожающий. – Ой, ой, ой, вель в попе заиграла! Ну-ка, иди вон отсюда, чего подслушиваешь?
Она ткнула кулаком ей в голову.
В глазах у Любки потемнело.
– Когда она что-то творит, меня такая злость берет, – пожаловалась мать, – иногда даже боюсь, что убью когда-нибудь, – она с досадой вернулась к Нинкиной матери, бросив на стол обломки.
Любка постаралась улыбнуться – упасть лицом в грязь перед злой тетенькой не хотелось. Что плохого она сделала ей? За что невзлюбила ее?
И мать…
Покорно согласилась, принимая ее сторону, как будто не вымыла она вчера полы, не рисковала жизнью, помогая ей загнать барана в стайку, не принесла полное лукошко черемухи…
Поступок матери показался ей оскорбительным до глубины души. Слов не было, только боль, которая сдавила внутренности, как кол, разрывая сердце. Но улыбка вышла кривая. Начинался приступ. Как всегда, когда она видела, что мать настраивают против нее. На приступы Любка давно не обращала внимания, лишь отмечая, что начинаются они, когда ей больше всего хотелось, чтобы выглядела она не хуже той же Нинки. Ее почему-то любили все, даже мать, которая жалела, что она ее дочь, а не Нинка. Больно было от слов.
Она бы заплакала – но глаза остались сухими. Плакать получалось, только когда оставалась одна.
Ударившись в косяк, будто ее швырнула неведомая сила, на подкашивающихся ногах Любка выскочила во двор, с ненавистью глядя на свои скрюченные и трясущиеся руки, которые стали чужими. Сейчас она не могла ими даже вытереть слюни, которые текли и текли из сведенного судорогой рта. Когда подносила, руки бились в челюсть, забивая себя насмерть.
Надо потянуть время…
И вернуться – там глумился враг, который выдумывал, чем от нее отвадить мать, чтобы та поверила, что от нее надо избавиться. Она не понимала, что же не так, чем она хуже других, которые во всем старались подражать взрослым, изгоняя ее, если были вместе. Дружили с ней лишь поодиночке, когда больше было не с кем. Почему ее не любят?
И, наверное, ненавидела, когда не оставалось сил, когда чувствовала, что больше не может жить…
Любке казалось, если докажет, что она не такая, как тот, почти взрослый парень, который таскал на веревочке за собой железяки, в которого всегда кидали камни, и кричали, и бегали вокруг, чтобы заставить его выглядеть жалким, мать не будет ее бить, выдумывая вину, желая ей сдохнуть. Она такой жалкой, как тот парень, не выглядела, – и, если билась с кем-то, билась не на жизнь, а на смерть. Например, три большие девочки, которых она угостила ухой, сказали, чтобы отдала всю, а потом привязали ее к кровати и уху доели. Она знала, что мать снова ее побьет и ни за что не поверит, что она сама ее не съела. И она отвязалась, схватила кочергу и ударила одну из них. Драться они не стали, бросились врассыпную, убегая по домам огородами. Зато после этого стали вести себя, как люди. И не заманивают, чтобы побить, после того, как подожгла сарайку, в которой большие девочки весело хохотали, вспоминая, как она просила ее отпустить, когда Ленкин брат, который учился в пятом классе, ее щупал и показывал ей письку.
Тушить сарайку сбежалась вся деревня, а Любка смотрела из своего огорода и радовалась. Теперь это была ее территория – и пусть только попробуют сунуться! Даже за водой на колодец не пустит, пусть идут на колонку, который за три дома и пустырем.
Где-то в глубине души она чувствовала, что мать ее любит, по-другому не могло быть. Не отдает же она ее в тот страшный дом, куда отправляли ненужных детей. Значит, у нее еще было время, чтобы поворотить судьбу вспять. А если что, сбежит – в лес! Ей только надо взять с собой теплую одежду, соль, спички и немного еды.
Челюсть снова повело, зубы склацали, прикусив язык.
Любка злилась, время было не то, чтобы бояться.
Пора…
На мосту она остановилась, подкралась к двери, прислушиваясь к тому, что творится в доме. Женщина хвасталась, что Нинка нынче идет в первый класс, и учительница уже собирала собрание, а мать завидовала, когда еще Николка вырастет. И мечтала поднять Любку до того времени, когда сможет ее куда-нибудь пристроить на работу.
Любка тоже позавидовала. Ей семь лет исполнится только зимой, поэтому она даже мечтать о школе не могла, а если и пойдет, то в такую, в которой детей бьют. Ту школу и за школу-то не считали – все знали, что там ничему хорошему не учат, потому что учились там такие дети, которых ничему не научить. Как будто она хуже Нинки! Любка проглотила слезы, она так не думала, здесь у нее было свое мнение. Сама себя она никакой дурой не считала. И все-все-все понимала. Но весь мир как будто обрушился на нее в своей злобе.