Взмахом кисти
Шрифт:
Не растерявшись и пересев на маршрутку, Художница всё-таки добралась до дома, хоть и чуть позже, чем обычно. Небо заливал багровый свет, точно солнце превратилось в лампу с красным абажуром. На звонок в дверь никто не отзывался, сколько Художница ни жала на кнопку. От тяжёлой смеси чувств стало трудно дышать: сначала под сердцем горело раздражение, но потом оно сменилось звенящей тревогой. Пришлось отпирать дверь своими ключами.
Мать лежала на диване и выглядела безмятежно спящей. Давно Художница не видела у неё такого небесного спокойствия на лице,
Картина стояла на стуле рядом с диваном – так, как мать и собиралась вчера её разместить за невозможностью повесить на стену. Ванильно-розовые облака обещали неземной покой, стрекозы охотились над водой, вечерняя озёрная гладь дышала благодатной невозмутимостью… Всё было на месте, кроме лодки. Она исчезла, будто невидимая сила стёрла её с картины.
Это был холодный осенний ветер среди лета. Сдув Художницу с ног, он натянул парусом душу и порвал, а она белым пухом разлетелась по комнате и осела на полу – так же, как и сама Художница, соскользнувшая по стене и сжавшаяся в комок.
Под свист ветра в ушах, шатаясь под его ледяными порывами, она вышла на лестничную площадку. На надрывный крик дверных звонков соседи не отзывались, затаившись, как мыши в норах, хотя многие из них на самом деле были дома. Просто не открывали. Откликнулась только баба Света, жившая этажом выше. Когда Художница была маленькой, та постоянно угощала её вкусными ватрушками и пирожками, а несколькими годами позже её квартира для уже потерявшей слух Художницы часто становилась единственным оплотом покоя, когда у матери собирались «друзья»; за накрытым старомодной вышитой скатертью столом, под уютной лампой с жёлтым абажуром Художница часто делала уроки. Не осталась старенькая, сгорбленная соседка равнодушной и сейчас.
– А, Оленька… Здравствуй. Что случилось? На тебе прям лица нет…
– Баб Свет… Вызовите, пожалуйста, скорую и милицию, – попросила Художница. – Мама… Она, кажется, умерла во сне.
Стол, скатерть и лампа обняли её теплом бестолково-неустроенного детства; запах здесь ничуть не изменился – всё так же пахло старыми вещами и старым человеком. Перед глазами стояло лицо матери с застывшим на нём выражением высочайшего, осенённого ангельскими крыльями счастья.
«Спасение не всегда такое, каким мы его себе представляем».
Она стояла под струями дождя в мокрой, прилипшей к телу одежде, в ступоре глядя на светящиеся в синем сумраке окна дома. От них её отделяли несколько шагов по скользкой от грязи дорожке, мимо кустов смородины и крыжовника, но она всё
Переступив порог, она окинула взглядом чисто вымытый пол, разулась и оставила грязные кеды на влажной тряпке, расстеленной перед дверью – рядом с кремовыми туфельками с искусственными цветами персика по бокам пятки. На кухне висело новое полотенце с крупными подсолнухами, натопленная печка дышала хлебным теплом, а за запорошённым мукой столом сидела Надин и как ни в чём не бывало лепила вареники с картошкой. Удивительным образом – впрочем, как всегда – свет уютно сосредотачивался на её фигуре, будто она притягивала его или излучала сама.
«Что стоишь в мокром? Переодевайся, – услышала Художница знакомый тёплый мыслеголос в голове. – Сейчас ужинать будем».
Все слова превратились в острую сосульку, которая застряла в горле. Сухие футболка и шорты ласково скользнули на тело, а на плечи легли мягкие руки. Перед Художницей дымилась тарелка золотистых вареников с волнистыми краешками, посыпанных поджаренным в сливочном масле луком, а рядом белела густая сметана в чашке. Ничего объяснять и рассказывать не понадобилось.
«Добром, добром её поминай. Всё ей прости, вспоминай только хорошее и кушай. Твоё насыщение напитает и её душу. Она чувствует всё, что чувствуешь ты. Ей сейчас нужна тишина и любовь».
Вилкой в дрожащей руке Художница подцепила горячий вареник, обмакнула в сметану и отправила в рот. Сосулька в горле начала таять, а к глазам подступила солёная влага.
«Ни в коем случае, – нежно запретил ей плакать голос Надин. – Это часть жизненного пути души, не более того. Ты же не плачешь, когда садишься в автобус, чтобы попасть в другое место, да?»
Нутро медленно отогревалось едой. Губы немного дрожали, сметана иногда капала мимо чашки, но взгляд Надин прощал все огрехи.
«Где ты была? Куда пропала? – только и смогла спросить Художница. – Я уже не знала, что думать…»
Летней барвинковой синевой блеснули прищуренные глаза Надин, а волосы начали трансформироваться в спелую рожь со звёздочками васильков.
«Не сердись, – вечерним густо-медовым ветром дохнула её нежность. – Имею же я право побыть одна, подумать, погрустить? А беспокоиться за меня не надо. Со мной ничего не может случиться, запомни это. Научись уже отпускать ненужную тревогу».
Слишком прекрасны были её волосы, ржаное олицетворение лета, чтобы у Художницы хватило духу в чём-то её обвинить или упрекнуть. Слишком весомо тёплая рука лежала на плече, чтобы против неё бунтовать, и слишком много любви сияло в её глазах, чтобы негодовать и требовать объяснений или извинений. Но Художница рассказала о картине с лодкой и всё же спросила:
«Ты знала, что так будет? Почему не предупредила, когда дарила мне кисть?»
До её щеки долетел вздох с малиновым ароматом.