Взрыв
Шрифт:
Казалось, катер плывет по извилистой речной протоке. Не верилось, что это морской залив. Низкое небо, пологие, зализанные волнами острова, серая, строгая вода и какой-то странный, мерцающий свет. Север.
Острова были самые разнообразные: одни абсолютно голые, сплошной валун — будто плавает в воде огромная горбушка круглого хлеба; другие полностью, до самой воды, заросли частым сосняком, березами; третьи затейливо изрезаны до розового своего гранитного тела какой-то неслыханной, космической силищей; четвертые — в редкой, сквозной шерсти кустиков.
Острова...
И тишина.
Казалось, что катер протискивается сквозь нее, как сквозь что-то материальное, упругое, отбрасывает ее назад и тишина тут же вновь смыкается за его кормой. Все вокруг было таким извечным, неколебимым и настоящим, что Шугин с этим тарахтящим катером показался себе вдруг придуманным каким-то, нереальным, мимолетным в этом спокойном, сработанном навсегда мире.
У Юрия было такое чувство, будто кто-то тысячеокий разглядывает его с ленивым удивлением, как назойливую букашку. Казалось, шевельнет этот кто-то бровью — и Шугин, и суетливый катер, пыхтящий отработанной соляркой, тут же исчезнут, будто их никогда и не было.
Но вот из-за очередного поворота показалась утлая лодка с двумя нахохленными над удочками людьми, и все колдовство разом исчезло.
Потом взгляду открылись широкая заводь и большой, в несколько километров длиной, остров с деревянным, вполне приличным пирсом. Неровно вырубленные в граните ступени вели наверх, к деревянной лестнице, оттуда к двум приземистым домам. На пирсе толпились с десяток человек, махали руками, пели.
Катер сбавил ход, описал широкую дугу и подвалил к пристани. Из кормового кубрика показалась голова Петьки Ленинградского, он повертел ею по сторонам, неопределенно хмыкнул.
— Стало быть, приехали, — объявил он.
Катер мягко ткнулся бортом о кранцы — истрепанные, ветхие автопокрышки, и пассажиры сошли на берег.
Неожиданно для Шугина народу с катера высадилось довольно много, а он, занятый своими мыслями, и не заметил, где этот народ хоронился. На пристани стоял радостный гомон, встречающие хлопали приезжих по плечам, говорили им веселые слова. Казалось, все тут знакомые, а может, и закадычные друзья — такой у них был вид.
И только Шугин и его куцая бригада держались в стороне, отчужденно.
Выяснилось, что в туберкулезный санаторий нынче заезд, приехали новые больные лечиться в этих благословенных местах.
Петька Ленинградский изумленно оглядывался, крутил головой, прищелкивал языком. Он никак не мог взять в толк, что эти румяные гогочущие люди больны той самой болезнью, от которой, судя по художественной литературе и рассказам бывалых людей, тают как свечи, от одного названия которой делается тоскливо и тревожно.
— Ничего себе чахоточные! — протянул Петька. — Особенно вон тот лоб, видите, с усами который. Да его осиновым колом не убьешь, ей-богу! Ну дают! Ну симулянты чертовы! Да наш Фома по сравнению с ними прям-таки живой упокойничек.
Тощий, жилистый Фома Костюк, старый взрывник, десятка полтора лет протрубивший в шахте, смущенно ухмыльнулся, переступил огромными своими сапожищами. Он и впрямь был изжелта-бледен от долголетнего близкого общения с аммонитом, а темные крапинки породы, навечно въевшиеся в кожу, еще более подчеркивали эту бледность. Но, несмотря на годы свои, худущесть и бледность, был он крепок, как березовый свиль.
— Сам упокойничек, болтун чертов! — огрызнулся Фома, но тут же суеверно добавил: — Будущий.
Шугин усмехнулся, поставил у ног свой новенький, весь в пряжках, ремнях и карманах туристский рюкзак, непочтительно названный Петькой «сидором», и стал ждать, когда к ним подойдет кто-нибудь из встречающих, из начальства кто-нибудь.
А вокруг все шумели, и Петька зубоскалил, комментировал события, но видно было, что ему завидно. Не любил он быть в стороне, когда веселятся.
К Шугину, безошибочно угадав в нем старшего, стремительно подкатился на коротеньких ножках круглый, маленького роста человечек в развевающемся белом халате. Человечек был розов, гладок. Доброжелательность ко всем так и распирала его.
— Строители? — спросил он.
— Вернее сказать, разрушители, — усмехнулся Шугин. — Взрывники мы.
Человечек расхохотался, рассыпал звонкий стеклянный горох.
— Хорошо сказано! — Он крепенько притопнул. — На этом сплошном граните, для того чтоб построить, надо сперва разрушить. — Он протянул руку: — Я главврач санатория. Ваш заказчик, так сказать. Зовут меня Илья Ефимович Дунской.
Рука у него оказалась неожиданно сухой, длиннопалой и цепкой. Шугин глядел, как главврач уважительно пожимает руки его рабочим, и невольно улыбался. Уж больно комичный вид был у начальства — и говорок россыпью, и смех горошком, и еще он все время пританцовывал, будто вот-вот сорвется и убежит. Непонятно было, как только его слушаются подчиненные и больные.
А Илья Ефимович торопливо, будто боялся, что его перебьют, что не успеет, рассказывал. Перво-наперво он заявил:
— Я здесь, товарищи, царь, бог и воинский начальник. И милиционер я, и губернатор, и судья, и исполнительная власть.
Сказал он это смущенно, но что-то такое странное мелькнуло в его глазах, чего Шугин до конца не понял. Он подумал о другом: доктор не так прост, как кажется, и подчиненные его наверняка слушаются, и больные тоже. А теперь придется им, Шугину с бригадой, тоже считаться с этим человеком.
Илья Ефимович говорил, что он фтизиатр и в строительном деле ничего не понимает, а во взрывном тем более (жест ручкой — мол, чур меня, чур, страсти какие!), но надеется, что такие приличные молодые люди сделают все на совесть. Что действующий санаторий очень маленький — всего на пятьдесят коек, а место божественное, здесь бы всесоюзную здравницу устроить. Что дело строителей — очень важное, благородное дело, только с врачебным и сравнится, пожалуй (сразу поважнел, серьезно покачал головой — снизошел). Что остров — самый большой в заливе, громадный, можно сказать, островище — четыре на два километра, а воздух здесь — ах! И лес, и грибы, а уж рыбалка! (Тут слов у доктора не хватило, он закатил глаза и стал делать руками такие движения, будто гладил огромный шар.) Что... — и так далее.