Взвод. Офицеры и ополченцы русской литературы
Шрифт:
Шишков даже не нашёлся с ответом и только поклонился.
Присланному от Наполеона генералу, продолжает Шишков перечисление замеченных им нелепостей, зачем-то показывали учения российских войск. «То ли было время, чтобы удивлять или устрашать?» – задаётся Шишков вопросом.
При этом сама жизнь придворной аристократии проходила в такой беспечности, словно неприятель был за тысячи вёрст. «Занимались весёлостями, – пишет Шишков. – Строили галерею или залу, чтобы дать в ней великолепный бал».
Известие о начале войны застало императора на балу, проходившем на загородной даче! Шишков туда даже не пошёл; он и раньше подобных мероприятий избегал.
Ночью
– Надобно составить приказ нашей армии, – сказал император. – Неприятель вступил в наши пределы.
Так Александр Семёнович Шишков начал работать над обращениями государя, которым в течение войны будет внимать вся Россия.
Первый манифест гласил: «Из давнего времени примечали Мы неприязненные против России постановления Французской Империи, но всегда крепко и миролюбиво отклоняли оные. Наконец, видя беспрестанное возобновление явных оскорблений, при всём Нашем желании сохранять тишину, принуждены были Мы ополчиться и собрать войска Наши; но и тогда, ласкаясь ещё примирением, оставались в пределах Нашей Империи, не нарушая мира, а быв токмо готовыми к обороне. Все сии меры кротости и миролюбия не могли удержать желаемого Нами спокойствия. Французский Император нападением на войска Наши при Ковне открыл первый войну. Итак, видя его никакими средствами не преклонным к миру, не остаётся Нам ничего иного, как призвав на помощь Свидетеля и Защитника правды, Всемогущего Творца небес, поставить силу Наши противу сил неприятельских. Не нужно Нам напоминать вождям, полководцам и воинам Нашим об их долге и храбрости. В нас издревле течёт громкая победами кровь Славян. Воины! Вы защищаете Веру, Отечество и свободу. Я с вами. На зачинающего Бог».
С началом войны ставка переезжала с места на место, воззвания свои Шишков писал в различных неподобающих местах.
В какой-то момент, заручившись поддержкой ещё двух приближённых к императору, Шишков обратился с просьбой к Александру оставить армию и вернуться через Москву в Санкт-Петербург. Опытный воин, Шишков понимал, что движение французской армии будет таким скорым, что, не ровен час, ещё и государя возьмут в плен: то-то позор будет. Но даже если исключить этот чудовищный случай, всё равно: отступающая до самой Москвы армия без государя – вовсе не то, что армия, разбитая вместе с государем.
Александр I разумному совету Шишкова внял, хотя никогда впоследствии не признавался в этом.
Вослед за государем через несколько дней отправился на восток и Шишков.
«… Смоленске, – пишет он в своих записках, – предстало очам нашим великое множество народа и разных чинов отставных дворян, из которых многие приходили ко мне сказывать, что они всех крестьян своих вооружат и сами пойдут с ними навстречу неприятелю… Одно только меня смущало: почти все приходившие ко мне дворяне единогласно говорили, что, если дадут им предводителя, лишь только б это был русский; но в то же самое время назначен был предводительствовать ими не знающий ни слова по-русски иностранец Винценгероде».
Характерная для тех времён примета: вопиющее недоверие к собственному народу – и это после того, как совсем недавно коренной русак Суворов спасал Европу и бил всех прославленных полководцев поочерёдно.
Следующий манифест Шишков писал уже в Москве, 6 июля: «…Да распространится в сердцах знаменитого Дворянства Нашего и во всех прочих сословиях дух той праведной брани, какую благословляет Бог и православная наша церковь… Да обратится погибель, в которую мнит он низринуть нас, на главу его, и освобождённая от рабства Европа да возвысит имя России».
В
Граф Фёдор Ростопчин в своих «Записках о 1812 годе» вспоминал: «…Я был поражён тем впечатлением, которое произвело чтение манифеста. Сначала обнаружился гнев; но, когда Шишков дошёл до того места, что враг идёт с лестью на устах, но с цепями в руке, – тогда негодование прорвалось наружу и достигло своего апогея: присутствующие… рвали на себе волосы… видно было, как слёзы ярости текли по этим лицам…»
По дороге из Москвы в Санкт-Петербург Шишков наблюдал подивившую его картину в небесах: облако, похожее на рака, встретилось с облаком, похожим на дракона. В ту минуту, когда голова дракона подползла к клешням, туловище дракона начало расплываться и потеряло очертания, а рак остался.
Рак, решил для себя Шишков, символизирует Россию; «…и эта мысль утешала меня всю дорогу», признаётся он.
Самый трудный манифест Шишкову пришлось составлять на оставление Москвы: «Сколь ни болезненно всякому Русскому слышать, что первопрестольный град Москва вмещает в себя врагов отечества своего, но она вмещает их в себя пустая, обнажённая от всех сокровищ и жителей. Гордый завоеватель надеялся, вошед в неё, сделаться повелителем всего Российского царства и предписать ему такой мир, какой заблагорассудит, но он обманется в надежде своей… Итак, да не унывает никто! И в такое ли время унывать можно, когда все состояния государственные дышат мужеством и твёрдостью? когда неприятель с остатком от часу более исчезающих войск своих, удалённый от земли своей, находится посреди многочисленного народа, окружён армиями нашими…»
«Написав сию бумагу, – признаётся Шишков, – я прочитал её несколько раз, сам сомневаясь в предвещениях моих, столь мало тогдашнему положению нашему соответствующих. Однако ж ободрился, не переменил ни слова и отнёс её к государю: он выслушал и приказал прочитать в комитете министров».
Министры попросили Шишкова исключить блистательное выражение о Наполеоне: «Он затворился во гробе, из которого не выйдет жив», – но, пожалуй, были неправы.
…В декабре, вослед бегущей армии Наполеона, государь, а за ним и государственный секретарь выехали в Вильно, которое оставили полгода назад.
«Дорога устлана была разбросанными подле ней и на ней мёртвыми телами, – вспоминает Шишков, – так что наши сани стучали, проезжая по костям втоптанных в неё человеческих трупов… Положение тел их было нечто удивляющее и непостижимое. Иные из них лежали полунагие, или в странных, случайно попавшихся им одеяниях, сгорбленные, исковерканные, так сказать, как бы живомёртвые. У иных, на лицах их, на коих не успело ещё водвориться спокойствие вечного сна, изображалось такое лютое, дикобразное отчаяние».