Взятие Великошумска
Шрифт:
С тех пор Кисо поселился на боеукладке, в пушистой шубе одного немаловажного итальянского чина, сбиравшегося присоединить к Италии Сибирь. Не загадывая вперед, кто приютит его, хромого и безродного, по окончании войны, Кисо участвовал во всех операциях корпуса и через Днепр переправлялся сквозь такой шквал огня, что танкисты предполагали выдать ему голубую ленту на хвост... До него в любимцах двести третьей состоял медвежонок, оказавшийся непортативным в условиях походного существования. Его целую неделю с успехом заменял один беспризорный гусь, Петр Григорьич, но, как на грех, тут подоспело празднование по поводу вручения гвардейского знамени, а дружба человека с гусем всегда носит несколько односторонний характер; к тому же Петр Григорьич был ужасный крикун... Кисо содержал в себе достоинства, отсутствие которых в такой степени повредило его
Тот спал неспокойным сном. Вереница людей в чужой зеленоватой одежде уходила от него в обратную сторону; он видел ее из танка с расстояния, как раз необходимого для разгона. Сердце немело от ненависти, а нога судорожно выжимала полный газ, но никакая сила не могла сдвинуть пристывшего к месту железа... Обветшалый накат землянки, источенный мышами, пропускал влагу. С вечера никто не заметил капели. Вещевой мешок под головою просырел с одной стороны. Литовченко открыл глаза и сел на нарах. Рядом неслышно спал Дыбок, такой же подтянутый и статный, словно и во сне взбирался по ступеням большой жизни. Тягостный мглистый свет утра пробивался в продолговатую щель окошка, окаймленного снежком. Освещение было недостаточным, и горела свеча. Огарок стоял между квадратным зеркальцем и лицом Соболькова, который брился. Он совершал это старательно и не спеша, следуя правилу: любое дело исполнять так, как если бы в ту минуту оно было самое важное на свете. Он слегка улыбался при этом, словно видел что-то дополнительно в стекле, тесном даже для его собственной щеки. Как всегда, он поднялся раньше всех, и уже посвистывал чайничек на печке, сооруженной из немецкого бензобака.
– ...пора?
Собольков ответил не сразу, а может быть, просто голос его должен был просечь какие-то необозримые пространства, прежде чем достиг Литовченки.
– Теперь скоро начнется, - отвечал лейтенант, возвращаясь, но улыбку оставил там, где-то в предгорьях Алтая.
– Здорово ты бился во сне... испугался чего-нибудь?
– Бык меня бодал.
– Ложь ему далась легко, тем более что до события с куренком это детское приключеньице оставалось самым страшным из его снов.
– Так вот, ничего не бойся, Василий, - сказал Собольков, намыливая другую щеку.
– Страх, это... как бы тебе сказать, тоже вроде уважения, только пополам с ненавистью. А фашиста уважать не за что, проверенную правду тебе говорю.
– Ничего не боюсь, - твердо, как в клятве, сказал Литовченко.
– Не зарекайся, - продолжал Собольков и брился начисто, точно на смотр отправлялся или свататься к невесте.
– Яи сам этак-то в первом бою!., а как зачали огоньком по стенкам стучать, чую... лицо у меня нехорошее стало, низменное сделалось у меня лицо. И тогда стало мне так смешно на себя; для каких еще дел, важнее, мне себя беречь! И тут второе правило: как нахлынет на тебя это самое, телесное, ищи кругом смешного... война любит иной раз крепко посмеяться!.. К примеру, теперь уже можно сказать, очень я у себя, на Алтае, этим манером итальянцев уважал. Немца-то хоть на Волге видал, ничего особенного, только окурков наземь не кидают, - а этих еще не доводилось. Было время, весь мир под себя подмяли... Правда, мир тогда невелик был, в пол-Сибири!.. И вот, как посекли в тот раз Италию русские танкисты, взяли мы в плен трех ихних генералов... в Венделеевке, под Валуйками. Там еще конница Соколова из шестого корпуса действовала, только ее мало было...
– Ну-ну... генералы-то!
– жарко, как всегда слушают новички, напомнил Литовченко, придвинулся ближе и машинально погладил голый подбородок.
– Куда!.. Тащились они, бедняги, пехом сто километров, подзябли, конечно. Младшенькому из них пятьдесят четыре годика. Ну, привели, выдали им по сто грамм... Усы гладят, оттаивают помаленьку, очень были довольны. "Мы, в Италии, говорят, не любим, когда холод".
– "А пес его любит, отвечаем, с непривычки-то!.." И каждый записал себе на бумажке, кто его в плен взял, на память. И меня тоже записал один... страшенный такой, лицо вовнутрь продавлено, и оттуда волос жесткий, как из дивана. Говорит мне по-своему:
– Собольков встал и погасил свечу.
– Вот она какая, война-то!
Свету в окошке прибавилось. Время не торопилось. Собольков успел вытереть лицо и, завернув старенькую бритву вместе с огарком в тряпочку, спрятать их на дно походной сумки, когда вошел Обрядин. Он принес с собой лишь одно слово, по сразу все от него пришло в движение; Дыбок был уже на ногах, точно только и ждал тревоги. Литовченко обвел всех щуркими вопросительными глазами: ему казалось, что это начинается иначе. Он слышал, будто в последнюю минуту перед боем обычно пишут письма на родину или заявления в партию, и даже заготовил для колхозных подростков, с которыми недавно гонял голубей, прощальную фразу, полюбившуюся ему за красоту: "А больше писать нечего, идем в бой". Второпях он поискал взглядом, с кем бы обменяться адресками, чтобы сообщили родным, если что... но каждый заканчивал свои личные дела без признака волнения даже, только стали на минутку суровее, как перед дальнею дорогой, и он понял: именно здесь глубже всего понимают жизнь и даже мысленно не называют имени ее могучей соперницы. Все были готовы, и еще осталось маленькое время на вопрос, возникший у Литовченки при пробуждении. Ему заранее хотелось узнать, слышно ли из танка, когда гусеница наезжает на человеческое тело, хотя помнил из рассказов, что железо станковых пулеметов беззвучно гнется и сплющивается при этом.
Вместо лейтенанта, который застегивал шлем у подбородка, утолить его любознательность вызвался Обрядин.
– А это смотря по тому, милый ты мой Вася, кто и в каком чине тебе попадет, - с видом опытного знатока таких дел пояснил он.
– Мелкий, например, фашист попискивает, деликатно так пищит; покрупнее - тот уже похрустывает... Понятно? Что касается самых важных, надутых - те под тобою только лопаются, подобно как рыбий пузырь... Приходилось тебе большую рыбину потрошить?
Насмешливые и только чуть более обычного блестящие глаза смотрели отовсюду на Литовченку. Все по-разному и неправильно оценили его смущение. Собольков дружественно коснулся его плеча:
– Ничего, это сейчас пройдет. Это и есть телесное. А ну... по машинам!
Дыбок пихнул дверь ногой, серенькое утро охватило их пронзительной
сыростью. Литовченко услышал знакомый, как бы утолщающийся свист, и хотя кто-то пригнул его вниз, воздух с маху ударил ему и уши и по глазам. Когда он снова открыл их, земля уже оседала; длинная жердистая сосна, треща и сбивая сучья с соседей, падала прямо на него. Вершина с нахлестом легла на мокрый снег, но оказалось далеко, и брызги не долетели.
– Чего, война, кланяешься? Уж виделись...
– сквозь зубы сказал Обрядин и, потянув носом воздух, озабоченно вгляделся в глубину леса.
– Щами пахнет. А ведь это, пожалуй, щи погибли, товарищи.
– Потом лицо его прояснилось.
– Нет, то не щи... при щах Иван Ермолаич состоит, а ему ворожейка нагадала сто лет жить да сто на карачках проползать. Ворожейкам веришь, лейтенант?
– Не трепись, - сухо сказал Собольков.
Иван Ермолаич был батальонный повар, который, вскоре после появления нового башнера в бригаде, стал страдать приступами неизвестной болезни. Наверно, то была малярия, как верная собака бродившая по следам Обрядина.
8
Противник стремился прощупать границы расположения корпуса.
Слабое и множественное гуденье висело над лесом. Невысокая облачность мешала разведке спуститься ниже. Изредка между деревьями вставали тугие жгуты как бы из железных опилок, скрученные свирепой магнитной силой, но в узкой щели перед собою Литовченко не видел ничего, кроме угла землянки, где провели ночь, да приникшей вплотную ветки лесной калины с красными, водянистыми от заморозка ягодами. Моторы работали на малых оборотах, зенитки молчали. Экипажи наготове сидели в машинах, только командиры поглядывали из башенных люков. Время от времени, заслышав свист, Собольков оповещал своих: "Держись, хлопцы!" - и опускал стальную вьюшку над головой. Следовал гулкий раскат пополам с древесным треском; всякий раз после того чуточку светлело, как всегда бывает на лесосеках. Летчик бомбил вслепую. Унизительное, даже подлое самочувствие мишени зарождалось от вынужденного бездействия; было томительно наблюдать из дрожащего от нетерпенья танка, как пешком тащится время.