Xирург
Шрифт:
Конечно, можно романтично предположить, что хрипуновская мама просто любила хрипуновского папу и потому желала увековечить это и без того бессмертное чувство в виде визгливого пакета, перепоясанного розовой или голубой лентой. Так сказать — воплотить любовь в прямом смысле этого слова. Но что, что, скажите на милость, могла знать о любви хрипуновская мама? А сам старший Хрипунов? А тысячи, миллионы им подобных — все эти толпы с лицами, наспех вылепленными из хлебного мякиша, и крошечным зародышем души, едва пульсирующим в области желудочно-кишечного тракта? Что им было в этих абсолютно не эргономичных и утомительных исканиях и порывах, в этом надуманном самоуничтожении одной личности ради другой, еще более ни в чем не повинной?
А Хрипунов… Хрипунов хотел стать Богом. Он вообще не имел права любить.
Потому
Еще в пятьдесят девятом Хрущев посетил Америку (результат: царица полей кукуруза), тайфун Вера — Японию (результат: 5 000 трупов), в иноземных магазинах появилась кукла по имени Барби, а Хрипунов-старший пришел из армии. Так сказать, освободился с чистой совестью.
В родимом совхозе «20 лет без урожая» (он, кстати, существует до сих пор — и до сих пор перед центральной усадьбой этого совхоза разворачивается «лиазик», пыхтящий по маршруту с романтическим названием «Ясиновая», и кондуктор прямо так и объявляет гундосым голосом — «20 лет без урожая», впрочем, нынче это просто маршрут № 6 — но он ведь существует, имеется до сих пор, как до сих пор существует сам Феремов, что и вовсе уже — волнующе, странно и невероятно), так вот — в родимом совхозе Хрипунову-старшему сдержанно обрадовались и даже что-то такое предложили — по части работы и, заметьте, по жилищной линии. Но свежеиспеченный дембель не обольстился, искушение богатством выдержал, зато сломался на сортире. Да, на сортире — на теплом армейском сортире, с коричневой гармоникой батареи парового отопления, кафельной плиткой на полу и стройной шеренгой чугунных, ребристых подошв, на которых и полагалось раскорячиваться над отверстым канализационным жерлом. Такой сортир был в казарме Хрипунова-старшего и такого сортира не было в совхозе «20 лет без урожая». Не было и в ближайшую тысячелетку не ожидалось.
С раблезианским простодушием мочиться прямо с крыльца, а зимой мучить прямую кишку в ледяном дощатом нужнике, похожем на поставленный на попа дешевый гроб, Хрипунов больше не желал. А потому отправился — в поисках утраченного счастья — по тому самому маршруту «Ясиновая». Покорять город Феремов, серьезную административную единицу, сорок тысяч жителей, ДК «Октябрьский», два кинотеатра, пять школ, завод по производству искусственного каучука..
На завод Хрипунова-старшего, такого из себя молодого рослого армейца двадцати одного года от роду, взяли мигом — и еще бы не взяли. Пятилетку тогда положено было сляпывать ударно — за три года, а кому было ляпать, если даже на предельных мощностях работающая советская пенитенциарная система не справлялась с растущими потребностями поколения, которому пообещали прижизненный коммунизм. Ожерелье «химических» зон, нежно стискивающее феремовскую шею, не поспевало за поставленными партией и правительством высокими задачами. Поколение гнало вооружение с тем же ожесточенным пылом, с которым вечерами, уже на личное благо, гнало мутный низкооктановый самогон. Стране позарез нужны были ракеты, танки и самолеты. Ракетам, танкам и самолетам позарез требовались сальники, прокладки, манжеты, уплотнители, шины и прочая технологическая составляющая. Сделать все можно было только из искусственного каучука. Но делать было некому.
Зэков-химиков элементарно не хватало, феремовские работяги en masse задницу себе понапрасну не рвали — ты нам, начальник, сверхурочные сперва оплати, а мы подумаем — а те, которые рвали, быстро помирали. Впрочем, как ни крути, довольно быстро помирали все — химическое все же производство, тяжелая промышленность I–II класса вредности, да. Тут никакие надбавки не помогут.
Посему заводской кадровик самолично пожал Хрипунову-старшему костистую лапу, заверил насчет общежития и предложил немедленно, прямо не сходя с этого места, вступить в КПСС. Для начала, знамо дело, кандидатом. Потому как пролетариат является идейной направляющей…
Сортир в общаге есть? — грубо перебил Хрипунов-старший.
— Чего? — поперхнулся кадровик, мигом утратив номенклатурный лоск и превратившись в обычного полудеревенского мужика в дурацком галстуке на перекрученной потной резинке — лопоухого, тощего и совершенно очевидно неграмотного. — Какой сортир?
— Теплый. Я в холодную сральню ходить не буду, — стоял на своем Хрипунов-старший, старательно стискивая зубы, чтобы на скулах появились желваки — мужественные, как у старшины роты товарища Сергеенко, который за три армейских года исчерпывающе объяснил вверенному ему составу, что это такое — родину любить.
В общежитии созданы все необходимые условия… — кадровик, тряхнув головой, как после хорошего прямого в челюсть, пришел в себя и попытался установить патефонную иглу на ту же привычную пластинку.
Ясно — отрезал старший Хрипунов. — А жилье когда отдельное дадут? Ну, квартиру?
Да ты женись сперва, сосок свинячий! — не выдержал, наконец, кадровик, и шея его медленно налилась углекислой кровью. — Ты смотри, права тут еще качает, говна кусок! Да мы за вас в войну… Да я таких на фронте…
— Жениться надо — женюсь. А войной вы меня не пугайте, у нас мир давно. Во всем мире. Нам так замполит в армии говорил. Между прочим — майор, — негромко, но грубо перебил Хрипунов-старший, который песню про фронт, говно и победу знал наизусть с тысяча девятьсот сорок шестого года. С восьми своих годочков то бишь. Уж наслушался от родного папаньки, слава Богу.
И оставив ошарашенного кадровика хватать воздух раззявленным ртом, Хрипунов-старший, громыхнув запястьями, торчащими из тесного, доармейского еще, полудетского пиджачка, удалился в свое беспросветное будущее.
Редкая муха успевала пролететь между хрипуновским «захотел» и хрипуновским же «сделал». В полноценный химический ад, где — среди ядовитых миазмов и шипящих котлов — медленно шаркали тени в респираторах и огромных сапогах, он предусмотрительно не пошел — потому как наивно, но сильно хотел жить, и чтоб жена, и горячий ужин, и теплый сортир. Потому, едва освоившись в своем экспедиционном цеху, где вовсю гремели ящиками и транспортерами, старший Хрипунов зачастил в ДК «Октябрьский», где по субботам трудящимся крутили важнейшее из искусств и можно было всласть нажраться в буфете и всласть же поплясать.
Супруга образовалась практически сразу — подошла в перерыве сама, пухленькая, вкусно выпирающая из модного крепдешинового платья (рукавчики фонариком, вытачки в талию, пышная юбка солнце-клеш). Посмотрела снизу — Хрипунов-старший был в ту пору длинный, дикий и грубый, как остевой волос, — и тоненько спросила: «Хочете потанцевать?» Хрипунов, если честно, больше хотел выпить, потому как танцевать решительно не умел, но… Но жениться было совершенно необходимо.
Он честно оттоптал пригласившей его красоточке кукольного размера босоножки на танкетке (Тя как зовут? Таня. А вас? Вова. Володя, в смысле), а заодно и белые носочки, тесно стягивавшие толстенькие бутылочные щиколотки. Выпить она тоже согласилась — с легким, рассыпчатым хохотком — и с тем же охотным хохотком пошла за старшим Хрипуновым под лестницу, в тесный закут, где дэкашные уборщицы хранили швабры и закисшие коричневые тряпки. И там, в ароматном романтическом полумраке, среди громыхающих ведер и дряхлого инвентаря, обнаружилось, что будущая Хрипунова под платьем вся нежная, жирная, вздыхающая и живая, как округлый комок доспевшего дрожжевого теста, присыпанного сверху россыпью крошечных родинок — как будто тоненько молотой свежей корицей. У нее была изумительная тень — юная, предельно кинематографичная и необыкновенно хорошенькая: с выпуклыми ресницами, аккуратным носиком и замечательным, легким нравом — жаль, что никто так и не заметил этого, никто за целую жизнь.