Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
Такого подарка я не ожидал не только от Бекташа, но и от самого господа бога! С времен князя Олега не было у нас ни с кем договора о Черном море.
С тех пор как сто лет назад Сулейман Великолепный провозгласил Черное море внутренним турецким озером - Дахли кгёль, туда и птица клюв не смела сунуть, разве лишь отважные запорожцы да донцы храбро врывались в море на своих утлых суденышках и штурмовали турецкие крепости или же схватывались в неравных боях с грозно вооруженными османскими галерами. Шляхта, которой и не снилось побывать на Черном море, распространяла слух, будто все казаки сплошь хищники и грабители, а теперь этих грабителей сам султан пускал на море и приглашал как посредников честных в великой торговле между безграничной
Были в договоре такие пункты:
1. Султан турецкий разрешает войску казаков и их народу вольное плавание на Черном море ко всем своим портам, городам и острогам, также на Белом [53] море ко всем своим владениям христианским, также ко всем рекам и городам, с которыми по своему желанию в торги и купеческие дела входить должны, продавать, покупать и менять по своей воле, стоять в портах и выезжать, когда пожелают, без каких-либо помех, сопротивления и затруднений.
53
Белым морем называлось Эгейское.
2. Для способствования новой торговле Войска Запорожского и народа его султан турецкий освобождает их купцов от любого мыта и подати, а также товары их, какие только они в его державу ввозят или из его державы вывозить захотят, сроком на сто лет (если не на сто, то хотя бы на пятьдесят, или по крайней мере на тридцать), за чем служебные начальники повсеместно следить будут, а по окончании ста лет, если аллах позволит, то большее бремя подати, как и сами турки, нести должны.
3. Для сдерживания своевольных людей от нападений на море, с разрешения султана Войско Запорожское заложит несколько городов портовых ниже порогов, до самого устья Буга в Днепр, оттуда и торговлю свою чинить, и безопасность на море против своеволия обеспечить само собой должно.
Я читал этот договор пункт за пунктом вслух, из старшин моих разве лишь Джелалий понимал все до конца, да, собственно, это он и привез неожиданный в действиях земли нашей договор, потому-то я, прочтя два или три пункта, спрашивал его:
– Все ли здесь так, Филон, как следует?
– Да кажется, Богдан, что именно так, черти бы его побрали и все турецкие святые в придачу!
– посверкивал он крепкими зубами из-под густых усов, которые до сих пор еще не брала седина.
– А почему это они в такой спешке снарядили этот договор, как ты думаешь?
– спросил я его еще, вычитав пункт о том, что нам как когда-то еще при князьях киевских и императорах византийских, выделен и двор в Стамбуле свой во всей неприкосновенности и привилегиях необходимых и знатных.
– Наверное, боятся нас, Богдан. Услышали о нашей силе, а для турка сила - превыше всего.
– А может, хотят, чтобы мы оберегали им море от самих себя?
– Может, и так, на то же они и хитрые да мудрые и аллаха своего вспоминают после каждого слова, а мы своего бога, вишь, вспоминаем, лишь когда нам солоно приходится.
Тогда я прочел договор еще раз, уже на нашем языке, чтобы генеральный мой писарь понял, о чем идет речь, и тут же сказал Выговскому уведомить комиссаров королевских о нем, послав каждому из них список.
Выговский послушно наклонил голову, я же, оказав Осман-чаушу особую честь, спросил его, когда бы он хотел иметь отпуск посольский, чтобы приготовить для него шертные грамоты и передать подарки для султана, матери султанской, отца султанского Бекташ-аги и садразама Мехмед-паши за их ласку к моему войску и к народу моему да и ко мне лично.
Пан Кисель тем временем бесился, сидя без дела в Переяславе, запертый в выделенном для него доме казаками так плотно, что и мышь к нему не проскользнула бы. Каждый день присылал мне гневные цидулки, требуя начала проведения их комиссии, а я либо оставлял эти его писания без ответа, либо велел Выговскому отписывать, что занят державными хлопотами то по приему турецкого посла, то по отпуску послов молдавского и мунтянского, то опять-таки по приему и отпуску посла семиградского.
Тем временем прилетали ко мне вести со всех сторон, и были эти вести не самыми лучшими.
На Литве Януш Радзивилл, собрав навербованное войско Великого княжества Литовского, двинулся из Бреста в Туров, захватил у казаков Мозырь, вырезав весь казацкий гарнизон, а казацкого ватажка Махненко посадил на кол. Товарищ гусарский Богуслав Казимир Мацкевич потом рассказывал об этом: "Полковник Махненко был посажен на кол с другими. Князь пан гетман Радзивилл хотел посмотреть на трупы и поехал на поле битвы, велев двоим товарищам из каждой хоругви охранять себя. И когда между холмами и кустами, голыми в то зимнее время, объезжали мы трупы казненных, то единственную утеху имели, охотясь на людей, будто на диких зверей, ибо неприятели, убегая по болотам и рвам, каждый старался спрятаться в зарослях, но они ведь были голыми, каждый из неприятелей был виден сверху, и наши одни из ружей, другие из мушкетов каждый своего убивал, если же кто-нибудь, будто заяц, прокрадывался в поле, то и там не спасался, потому что хоругви (воинские части), стоявшие в поле, увидев этих беглецов, рубили их и всячески истязали".
Радзивилл пошел дальше и стал под Бобруйском. Злобно морщился при рассказах о хлопской отваге, крутил свой пшеничный ус, ждал, что придут умолять о милости, но никто не приходил, вышли с процессией священники, а казацкий гарнизон засел в деревянной башне и не хотел сдаваться, когда же увидели, что не будет спасения ниоткуда, сами себя сожгли, а кто выскочил, тот попал на колы, которые Радзивилл велел приготовить для непокорных. Среди них были полковник бобруйский Поддубский, который несколько часов еще мучился, просил дать воды напиться и в церкви по душе своей звонить, чтобы послушать похоронный звон по себе.
Где еще на свете есть такие люди! Презрение к смерти вознаграждалось им свободой, я же чувствовал, что теряю свободу с каждым днем больше и больше. Все от меня чего-то ждут, просят, требуют, надеются: казаки и посполитые, мещане и старшины, соседние державы и отдаленные властелины, король и султан, князья и воеводы, церковные иерархи и умы независимые. От всех я теперь, выходит, становился зависимым, всем был чем-то обязан, всем должен был служить, а мне - никто. Я каждому кланялся и перед каждым заискивал, но гордо выпрямлялся и голос мой гремел, когда речь заходила о земле моей и ее свободе. Я метался от одного могущественного владыки к другому, порой прибегал к хитрости, давал обещания, которых вовсе не собирался осуществлять, но во всем этом никогда не переходил межи, отделявшей свободу народа от рабства. Ни один чужой воин не вошел в Украину без моего согласия, все мои заверения о подданстве королю, султану или хану даже так и оставались на бумаге, ибо вызваны они были тяжкими потребностями момента, но я ведал хорошо, что следующая волна смоет и сотрет их бесследно. Во имя будущего я вел нелегкую и опасную игру, и кто же меня осудит за это!
Королевские комиссары присматривались к тому, как полнится гетманский двор посольскими оршаками-свитами, их била лихорадка нетерпения, они переписывались с моим генеральным писарем, добиваясь начала своей комиссии, я же советовал панам комиссарам получше подумать о кровопролитии, творящемся на Литве, грозясь, что за одного моего полковника, которого Радзивилл велел посадить на кол, сделаю то же самое с четырьмя тысячами ляшских пленных, которых имею с Кодака и Бара.
Кисель рвался ко мне, я не пускал к себе, спихивал на Выговского, чтобы он стал моим ухом, там пан сенатор давал себе волю в разглагольствованиях и поучениях. Не отставал от него и мой генеральный писарь. Верные люди вносили мне в уши каждое слово Киселя и пана Ивана, и утешения от этого было мало.