Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
Солнце в то утро взошло над степями большое и чистое, сыпало на меня своими тяжелыми, словно охапки золота, лучами, звало, ожидало, призывало. Я нарядился, будто для встречи королевских послов, в кармазины и меха, весь сиял золотом, и войско мое сияло золотом, а в душе все равно был мрак, грех и зложелательство. Перед моими глазами снова и снова появлялась пани Раина с кислым поникшим видом, поднимала взгляд нечистый и лживый, шипела зловеще: "Вы не увидите ее, пане Хмельницкий, больше никогда не увидите..."
Я отгонял это видение, призывал к себе Матронку, рисовал
– Постiй, прошу, голубонько, размовлюсь з тобою,
Коли буде божа воля, жить будем з тобою.
– Як же менi, мiй гетьмане, з тобою стояти,
Маю ж бо я ворiженьки, що будуть брехати.
А ще к тому, мiй гетьмане, тепер од'їжджаєш,
Змовлять мої ворiженьки: про мене не дбаєш.
– Ой, хоча ж я i поїду, тебе не забуду,
На злiсть нашим ворiженькам споминати буду.
– Побий, боже, ворiженькiв, що нам зичать лихо,
Ми з тобою, гетьманоньку, любiмося тихо.
Тот час своїм ворiженькам зав'яжемо губу,
Як з тобою, гетьманоньку, станемо до шлобу.
Верный Демко встречал меня в поле со старшинами перед Чигирином, и еще издалека мне было видно, как радостно светилось все его лицо. Продрался ко мне сквозь страшную давку, пробил непробивную стену дорогих кунтушей, растолкал плотные ряды железных коней, поклонился мне, крикнул: "Челом, гетман великий", и пустил из-под усов такую улыбку, что у меня заиграла душа.
– Как там мои все?
– спросил я его.
– Да уже!
– беззаботно промолвил он.
– Здоровы?
– Благодарение богу.
– А гетманша?
– И гетманша в добром здравии.
– Что же она?
– Ждет. Гетманша ждет тебя, великий гетман, а пани Раина, похоже, ждет вроде бы свадьбы, гетманич Тимош даже насмехается над ней. Говорит, не страшно жениться, а страшно к попу приступиться. Когда я монаха того привез от патриарха, пани Раина даже подпрыгивала от радости и вмиг выпустила из своего тайника пани гетманову, а Тимош, напоив монаха нашей скаженной горилкой, поджег ему бороду одной из тех свечей, которые сами зажигаются. Ну шума было! Уже пани гетманова, чтобы загладить дело, подарила монаху за его бороду пятьдесят талеров. Ведь ему без бороды - что мужчине без штанов!
Я слушал и не слушал глупые россказни Демка. Гнал коня. Был теперь как тот чабан из песни, который, будучи привороженным чарами дивчины, прилетел к ней на белом коне. Летел на белом коне в Чигирин, навстречу своей печали. Теперь дорога была каждая минута, ибо чем дольше я не буду приезжать, тем больше она будет озабочена, встревожена, измучена долгим ожиданием, а хотел видеть ее веселой, озаренной, в безгранично щедрой радости.
В знак приветствия били из пушек, разрывали воздух тугой стрельбой, а у меня разрывалось сердце от нетерпения, звонили колокола чигиринские на радость гетману, а во мне звенел голос Матронки, который я должен был вскоре услышать.
Она одна встречала меня! Не было никого, пани Раина исчезла, как злой дух, никто не решался соваться во двор гетманского дома, пустыня была бы страшной, если бы не стояла на резном крыльце в ожидании меня она сама! В кунтуше, крытом жарким бархатом, талия и рукава в обтяжку, воротник широкий, лежащий, откидные отвороты на высокой груди, высокие обшлага на рукавах, кунтуш на груди открытый, только в талии схваченный золотой застежкой, подпушка, как и надлежало жене гетманской, положена из мехов не малоценных, а соболиная пластинчатая, и шапка на Матроне тоже соболиная, и стояла не на голых досках и не на казацкой дерюжке, а на дорогом персидском ковре, светила навстречу мне своими серыми глазами уже не пугливо, как это было раньше, а как-то словно бы хищно - она или не она?
Но когда я выскочил из седла и, пошатываясь, побежал к крыльцу, выставила вперед тонкие руки, испуганно сверкнула глазами, застонала-заплакала: "Нет! Нет! Нет!" Она! Гетманша! Сграбастал ее в объятия, готов был задушить и уничтожить и сам готов был уничтожиться вот здесь, ведь зачем же мне жить более? Потом оттолкнул ее от себя, не отпуская из рук, заглянул в глаза, в самую глубину, хотел спросить, ждала ли, но не мог вымолвить ни слова, только потом выдавил из себя вовсе не то, что хотелось:
– Где была?
– Где же мне быть? В Чигирине!
– Тогда, когда я искал тебя!
– закричал я.
– Летом! Когда спряталась! Когда вы со своей матерью...
– Разве ты искал меня?
– сказала она спокойно.
– Ты приехал и уехал.
– Что же я должен был делать? Перевернуть всю Украину ради тебя?
– Зачем всю Украину? Разве я так далеко была?
– Где же ты была?
– не закричал, а застонал я, как будто от этого стало бы мне легче.
– В Субботове.
– В Су...
– я посмотрел на нее ошеломленно.
– Как могла ты там быть? Кто тебя туда? Там же все уничтожено.
– Сам сказал Захарке Сабиленко отстроить. Он и сделал. И отвез туда меня.
– Захарка? Шинкарь некрещеный?
– Считал, что ты прежде всего захочешь посмотреть на свой Субботов. И уговорил меня туда поехать. Я ждала тебя там.
Ждала в Субботове! Как я мог забыть про свой Субботов? Как я не подумал, не почувствовал, что она ждет меня?
Я склонил перед нею голову.
– Прости меня, Матронка.
– Ты обидел мать.
– Виновен и перед ней.
– Она хочет теперь сыграть нашу свадьбу.
– Свадьбу? Когда все утопает в крови? Была уже наша свадьба здесь разве забыла? Желтые Воды наша свадьба, и Корсунь, и Пилявцы, и Львов, и Замостье! Мало - так еще будет! Поедем в Переяслав. Там соберется вся старшина Войска Запорожского, поставлю тебя перед нею, назову гетманшей. Мало тебе?
Она молчала.
– Пригласишь меня в хату или как?
– спросил я.
Она отступила от дверей, но я не пошел впереди нее, взял Матрону за руку, повел с собою, в светлице сорвал с нее кунтуш соболиный, снова оттолкнул от себя, смотрел и не мог насмотреться. Была в саяне из серебряной в золоте травчатой объяри, обшитой немецким кружевом с городами, к саяну босторг жаркий в золотых травах с кружевом в серебре и золоте. Ждала своего гетмана, ждала!