Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
Страшно видеть безумство одного человека, когда же неистовство овладевает целыми тысячами сразу, это уже напоминает конец света.
На беззащитный, покинутый табор налетела изголодавшаяся шляхта и с жадностью начала хватать все, что попадалось на глаза: на рожнах жарились целые волы и кабаны, на треногах висели котлы с борщом, киселем и казацкой саламатой. В таборе было вдоволь хлеба и муки, множество овец, волов, коней, двадцать восемь пушек досталось победителям без победы, ружей и пороха хватило бы на все войско. Жолнеры захватили казацкие хоругви, дарованные королями Владиславом и Яном Казимиром,
Шляхтичи гонялись за несчастными, которые еще не утонули в болоте, хватали и истязали всех без разбора. Никому не было пощады: ни женщинам, ни детям, ни раненым, ни едва живым.
Так сбывался приговор, вынесенный магнатами украинскими на тайной раде у Вишневецкого: стереть с лица земли само имя казацкое.
Триста отважных не осрамили казацкой славы. Они засели на небольшом островке Журавлихе и бились целый день. Они косили шляхтичей из самопалов, если же какой-нибудь отчаянный человек подбирался ближе, его рубили косами. Не было охочих подставлять себя под пули против смельчаков. От Потоцкого был прислан ротмистр, который крикнул казакам:
– Пан краковский восхищен вашей отвагой и, жалея таких мужественных воинов, дарует вам жизнь, если вы сдадитесь.
– Скажи пану краковскому, чтобы он так не думал про казаков!
– ответили ему осажденные.
– Не обманете нас обещаниями. Нам жизнь не дорога, а милость врагов мы презираем! Смотрите, как ничтожно для казаков добро мирское! Знайте, что воля для казака дороже всего!
С этими словами они бросили в воду золото и серебро, какое у кого было, и снова взялись за мушкеты.
Потоцкий отправил против них две ватаги. Сам король прибежал смотреть на это редкостное зрелище. Казаки обнялись, прочли молитву и кинулись на врагов. Каждый из них умер, не иначе как убив несколько врагов и промолвив поощрительное слово к своим товарищам.
Все они пали подобно спартанцам царя Леонида. Остался только один, он вскочил в лодку и начал отбиваться косой. Четырнадцать пуль попало в него он жил и оборонялся! Король велел сказать казаку, что он восхищен его отвагой и дарует ему жизнь.
– Я отказываюсь от жизни!
– ответил тот.
– Хочу умереть, как настоящий казак.
Один мазур с Цехановского уезда забрел в воду по шею, ударил казака косой, а потом добил копьем.
Может, и к лучшему, что никто так и не узнал имени этого казака. Никто не присвоит себе его память, и происхождение от него не принадлежит никому в отдельности, - оно принадлежит всему народу.
Может, это и был народ наш несчастный и мужественный.
В томе шестом "Театра Европы", изданном во Франкфурте-на-Майне Матвеем Мерианом, Иоганн Георг Шледер, рассказывая о геройской смерти нового Геркулеса, безымянного казака, который в одиночку бился против озверевших толп, называет его "московитом".
Так смыкаются в этом герое два побратавшихся народа.
А я ничем не смог предотвратить берестечский разгром.
Посылал универсалы из Паволочи, казаки собирались ко мне тоненькими струйками, с литовской линии не снял никого, потому что Радзивилл неожиданно двинулся на Чернигов, разбил Небабу, потом пошел на Киев, куда впустили его без сопротивления митрополит Косов и архимандрит Тризна, и уже придворный живописец Радзивилла Вестерфельд рисовал наш древний град, а лучше бы он нарисовал мой гнев и отчаяние.
Из-под Берестечка прибежал сотник из шляхтичей Адам Хмелецкий, сразу же кинулся ко мне.
– Все пропало, гетман!
– А табор где?
– закричал я.
– Уже черти взяли табор. Бежали мы из табора.
– Как?
– Молодцы биться не захотели.
– А хоругви где?
– И хоругви пропали.
– А пушки?
– И пушки.
– А шкатулы с червонными?
– Про то не ведаю.
Вскоре прибыли полковники - Джелалий, Богун, Пушкарь, Гладкий. Один привел полтораста, другой двести, лишь Пушкарь имел с собою шестьсот своих полтавцев. Горько будут петь про Берестечко:
Кину пером, лину орлом, конем поверну,
А до свого отамана таки прибуду.
– Чолом, пане наш гетьмане, чолом, батьку наш!
Вже нашого товариства багацько не маш!..
– Больше войска нет?
– спросил я у них.
– Нет, пане гетман, - сказал Филон.
– Где же оно?
– Все в распорошку пошли, - ответил Богун.
– Или же погибли. Смерть забрала самых мужественных, - добавил Пушкарь.
А во мне умерла молодость. Навеки. Вместе с ними. И с Матроной. Не видел их смертей, но от этого они не были легче. Что могло теперь спасти меня? Гетмана - новое войско и новые надежды. А человека во мне?
– А де ж твої, Хмельниченьку, воронiї конi?
– У гетьмана Потоцького стоять на припонi.
– А де ж твої, Хмельниченьку, кованiї вози?
– У мiстечку Берестечку, заточенi в лози.
Снова я оказался вне времени, будто умер на самом деле. Только Украина не хотела умирать, народ поднимался огненным морем, и когда Потоцкий двинулся из-под Берестечка на казацкую землю для окончательной победы, то нашел только разгром и смерть для своего войска. Но все это случилось словно бы само собой, без гетмана, без меня. Я все еще страдал, никак не мог забыть свою боль. Матрона спит где-то вечным сном и моя любовь обливается кровью под ее неподвижным сердцем. Чем она стала? Дождем, росой, птичьим пением, ветром? Жаль говорить! Я уже знал наверняка, что люди бывают только людьми, пока живы, и, пока живы, могут становиться разве лишь зверями, а мертвые только мертвые, и больше ничего.
И отец Федор, выбравшийся из берестечского пекла, постарев на тысячу лет, не мог развеять моей печали никакими словами. "Кое начало положу окаянному рыданию... Кое начало..."
– Отпел за упокой души Филипка нашего, - промолвил отец Федор.
– Не знаю теперь, как и племяннице моей Ганне об этом сказать. Братья ее Василь и Иван, хвала господу, живы.
– Братья и скажут.
– Вряд ли они на хутор заедут. Ведь созываешь уже казачество на Маслов Став, чтобы собиралось для новой забавы...