Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
Опасность таилась, как змея в траве, но я не сумел ее увидеть. Послал своего Демка с есаульским полком, Крапивянский полк Филона Джелалия и Каневский Семена Савича погонять Калиновского возле Каменца, и, хотя Тимош мой очень хотел пойти с ними, я не пустил его, побаиваясь, что не удержится и ударит на Лупула, который не торопился исполнять объявленную им под присягой интерцизу, прятал свою Роксанду, норовил сговориться с Потоцким, сын которого тоже добивался руки дочери молдавского господаря.
Не ударил Тимош на Лупула, а ударил по мне, да еще так немилосердно, как Авессалом библейский. Все сплелось в клубок, как змея для зимней спячки, все спало до поры до времени и наливалось ядом: обещания и измены, хан и золото,
Еще ничего не предчувствуя, а только гневаясь на Джелалия, который зачем-то стал штурмовать Каменец, хотя Калиновский, предупрежденный Лупулом, отошел к королю, я стал под Кальником в Животове, чтобы ждать хана с ордой не на таких обнищавших и голодных околицах, какие были возле Белой Церкви. Демка снова позвал к себе, потому что никто его не заменил бы мне, тем временем послал в Чигирин веление, чтобы мой скарбничий пан Циприан отправил ко мне большой бочонок с золотом для платы хану.
Вместо бочонка мне привезена была краткая цидула от пана зегармистра, написанная его химерной латынью, из которой я смог понять, что никакого бочонка у пана Циприана нет и он, впрочем, не знает, о чем идет речь.
Я разорвал в клочья это ничтожное писание, растоптал его ногами, задыхался от ярости. И этого оскребка я сам поставил над своим сокровищем! Пусть бы уж пани Раина, эта беспомощная кобета, у которой в голове только шик да панская заносчивость, кобета, сгноившая тридцать сундуков драгоценных платьев, соболей и других мехов, не просушивая и не следя за ними, и крестьянское сердце мое не могло вынести такой беспечности. Но ведь этот сладкоречивый золотопоклонник, этот медоточивый фуггеровец - за чем он смотрел, как проглядел, что там случилось за каких-нибудь два месяца! У него хватило нахальства отписывать мне, что не знает, "о чем идет речь", когда я сам перед отъездом из Чигирина просматривал всю казну и видел этот бочонок, обтянутый железными обручами! Послать туда Демка, тот найдет и под землей! Однако Демка еще не было возле меня, а ждать я не мог. Я позвал Тимоша.
– Лети в Чигирин, найди золото, а виновных - ко мне!
– И пана Циприана, ежели что?
– мрачно улыбнулся Тимош.
– И его тоже.
– А если пани Раину?
– Не болтай лишнего!
Если бы я только знал, куда его посылаю! Прозреваем только в тяжелейших несчастьях. Поздно, поздно!
Две силы шли одна на другую, два мира сближались, чтобы столкнуться и либо утонуть в обломках, либо подняться над руинами и восторжествовать. Каждый призывает бога на свою сторону.
У меня было семнадцать полков, не считая трех, которые поставил на литовском пограничье, а черни - неисчислимое множество. Запасов везли в достаточном количестве, по две и три бочки сухарей на каждый десяток, атаманы добывали войсковую живность по городам и селам и успевали за обозом, в каждом полку было с собою по пять и по шесть пушек да еще тридцать гетманских.
Король с тридцатью тысячами наемников пошел на Сокаль, к нему изо всех сил спешил Калиновский с коронным войском, посполитое рушение в количестве сорока тысяч еще мешкало, и я должен был бы разгромить короля, Калиновского и рушение порознь, не давая им возможности слиться, однако не сделал этого, потому что ждал то Джелалия с Савичем, которые растрачивали зря время и силы под Каменцом, то хана, который никак не мог выбраться из Крыма, то, наверное, своего несчастья, которое уже было не за горами, нежданное и негаданное.
Три недели стоял я под Збаражем. От большого скопления и неподвижности на войско обрушился мор, и двести шестьдесят возов из табора было вывезено с умершими и нездоровыми. Хан прислал мурзу Хан-Мамбета, сообщая, что уже идет. Богун тем временем пошел со своим полком за Дубно, чтобы там поколотить шляхту и попытаться разделить королевское войско. Магнаты, услышав пушечную стрельбу возле Дубно и Олики, кинулись к королю. Вишневецкий, Альбрихт Радзивилл, Любомирский подговаривали Яна Казимира послать против казачества часть войска, чтобы защитить их богатства, однако им противился Потоцкий, вельми хорошо памятуя, что значит разделять войско перед Хмельницким.
В королевском обозе тоже свирепствовала эпидемия. Саранча снова прилетела со степей, пожирала все зеленое, я рассылал юрких казаков, знавших татарский обычай забирать коней с пастбищ, мог бы еще ударить на короля, пока не подошло посполитое рушение, но снова не ударил.
Зборова король боялся и из Сокаля намеревался идти не обычным путем, а на Волынь. Я определил его и расположился табором под Берестечком, укрываясь за болотами и Топким Стыром. Конецпольский с трехтысячным отрядом выследил мой табор и кинулся назад к королю. Тот двинулся медленно на юг - миля, полторы мили... Шляхта все еще не подходила, и я должен был бы ударить по королю. Не ударил.
Конецпольский занимал переправы на речках, я мог бы помешать ему - и не помешал. Вишневецкий с тремя тысячами был послан следить за мной, и его мог бы я разгромить, а оставил нетронутым.
Должен был бы ударить на королевское войско, когда оно шло между болотами, растягиваясь на узких дорогах так, что само себя подставляло под казацкие самопалы и не могло бы сплотиться для отпора, - и снова не ударил.
Когда уже король подошел к левому берегу Стыра и, несколько дней прождав подхода посполитого рушения, начал переправу, то еще раз был случай для меня разгромить его силу, ибо на переправе поднялось такое замешательство, что самому Потоцкому пришлось хватать своевольников и карать смертью в назидание другим, а потом следить за переправой, подобно простому ротмистру. "Мы были такими нерассудительными, - говорил впоследствии шляхтич-очевидец, - что именно тогда, когда враг угрожал гибелью нашей воли, должен был не сегодня завтра появиться перед нашими глазами, в нашем войске начались нелады. Шляхта сердилась на короля за предпочтения, которые он оказывает наемникам, другие, поссорившись с товарищами, добивались от начальства кары своим супротивникам и кричали, что, если их не удовлетворят, они не пойдут на переправу. Гомон, страшная суматоха, даже столпотворение в опаснейшие минуты..."
Я не слыхал этого, и не видел, и ничего не мог. Войско мое было без головы. Я лежал в беспамятстве, будто мертвый уже, и никто не знал об этом, только Демко мой верный да неотступный писарь Выговский, который, может, и с радостью встретил бы мою смерть, но, пока я был живой, сидел возле меня, старательно охранял меня, оберегая неизвестно для кого.
Был слух, что вот-вот должен подойти хан с ордой и что я сам не решаюсь выступать против короля. Кто пустил этот слух и почему мои полковники оказались такими легковерными? Были ведь там и Богун, и Вишняк, и Пушкарь, и Гладкий, и Джелалий. Все гении, все бессмертны, а не стало Хмельницкого, и все умерло, пропала голова.
А меня убил мой сын. Такова уж была моя судьба. Один убил еще живого, другой, младший, будет убивать уже и мертвого, продавая родную землю даже басурманам. Все грехи могут быть прощены, кроме несправедливости, мои же сыновья отблагодарили меня именно ею, не послужив имени и чести, будучи не в состоянии сбросить с себя порабощения душ, которое сбросил весь народ. Горько об этом молвить, но что поделаешь!
В темную ночь разбудили меня джуры, хотя и знали, как тяжко и поздно я засыпаю и какой короткий у меня, словно в забытьи, сон. Должно было случиться что-то ужасное, если они отважились войти в шатер и будить гетмана. Вошли сразу втроем, чтобы разделить между собой провинность, но я тогда далек был от мыслей о наказании и встревожился сразу же. Душа моя почуяла страшную угрозу.