Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
После Нового года король послал приказы Потоцкому и Калиновскому, чтобы в течение шести недель, то есть до начала весны, непременно преодолели казацкую преграду, дабы монарх мог посвятить свое время делам более славным и благородным.
Снова вынырнул Семко Забуский-Забудский. Ян Казимир выдал ему сопроводительное письмо с разрешением собирать в неограниченном количестве добровольцев - людей отборных, пригодных к бою, с приличным огнестрельным и другим надлежащим оружием, в тех воеводствах, которые определит коронный гетман.
А для того чтобы задурить мне голову, снова назначены были комиссары для переговоров со мной. Главой комиссии поставлен был киевский бискуп Станислав Заремба, который так и не присягнул под Зборовскими пактами, в придачу ему был дан Адам Кисель, которому король
Все мои давние знакомые, но я не хотел их видеть, потому как не было ни надобности, ни времени.
Из тяжелой февральской метели прилетела страшная весть о смерти Нечая в Красном.
Я тебе, Нечаю, не обезпечаю,
Припни шаблю на лiвiм боцi для своего звичаю.
Потоцкий и Калиновский, насидевшись в ханских темницах на воде да на постных коржиках татарских, рвались теперь на русско-скитского зверя для дальнейших бессмертных триумфов королевского маестата. Своего войска они так и не распустили, а теперь сосредоточили его еще в большем количестве сначала под Каменцом, а потом Калиновский двинулся на Бар. Казаки не приняли указанной в Зборовских пактах линии Брацлав - Ямполь, а считали своей территорией все земли до Бара включительно. Поэтому марш Калиновского под Бар означал войну. Нечай, послав ко мне гонца с вестью о Калиновском, двинулся ему навстречу, перешел линию и занял Красное. В Воронковке, на крайнем выступе Буга между Станиславом и Красным, караульную службу нес сотник Нечая Шпаченко. Калиновский в заговинный понедельник двинулся из Станислава, выслав наперед с частью войска брацлавского воеводу Лянцкоронского, который уже давно точил зубы на казачество. Отряд конницы Корицкого ночью ударил на Шпаченко. Ехали по-казацки, чтобы даже на слух не заметили их приближений, вырезали Шпаченкову сотню до единого, а потом с криком ударили в ворота Красного. Нечай выскочил из дома, где ужинал, начал ожесточенно рубиться и много положил трупов, но его окружили со всех сторон, потому что при нем была лишь горстка казаков, а на него обрушились сразу три шляхетские хоругви: старосты черкасского Николая Киселя, старосты улановского Казимира Пясочинского и Криштофа Корицкого. Славный мой побратим Нечай пал в этом неравном бою. Шляхта подожгла город и начала рубить всех подряд, не щадя ни женщин, ни малых детей. Казаки с сотником Кривенко, неся с собой мертвого Нечая, закрылись в замке над прудом и еще три дня оборонялись там яростно и ожесточенно. Замок взят был хитростью - уйти сумел лишь весь израненный сотник Степко, он прибежал в Чигирин и встал передо мною, хотя лучше бы и вовсе не появлялся.
Лишь четверых взяли в плен: шляхтича-инфамиста Гавратинского, перешедшего к казакам и ставшего сотником Тростянским; священника, читавшего псалтырь над Нечаем; Нечаева писаря Житкевича; татарина, который был при Нечае от буджакского мурзы.
Нечай лежал в замковой башне на ковре, с красной китайкой под головой, свечи горели вокруг убитого, святой отец читал молитву.
Наемники из шляхетского войска обложили священника огнем и так сожгли. Гавратинского расстреляли. Никого не помиловали в Красном, захватили огромную добычу, дескать, пускай те стыдятся, которые до сих пор за Вислой кур давят, не торопясь на войну, люд галицкий объедают.
Пока Нечай был жив, порой проявлял свой крутой и неуступчивый нрав, против самого гетмана поднимал голос, но все равно чувствовал себя я будто за крутой горою, когда стоял он в Брацлавской земле. Знала об этом и шляхта, недаром ведь и над мертвым надругались, изрубив его тело на мелкие куски и кинув в воду, а голову отрубив и спрятав в костеле.
Та поз'їздилися пани та стали сумувати:
Ой де ж бо нам Нечаєнкову голову сховати?
Ой сховаймо його головоньку а де церква Варвари,
Ой щоб разiйшлася по всьому свiту Нечаєнкова слава!
В смерти своей нашел бессмертие. Поплыли по всей Украине песни про Нечая. Ударила пуля в сердце Нечая, а попала в сердце всего народа.
Чи не той то хмiль хмелевий, що в меду купався,
Чи не той то козак Нечай, що з панами грався?
Чи не той то хмiль хмелевий, що по тиках в'ється,
Чи не той то казак Нечай, що з панами б'ється?
Не вважали вражi пани на хорошу вроду:
Драли тiло по кусочку, пускали на воду!
В костелах служили "Те Deum", выражая католическому богу благодарность за победу и счастливое начало войны с казаками. Дескать, Нечай должен был идти на Подгорье, овладеть Краковом, ограбить его, а там к нему могла бы присоединиться и сила польского хлопства.
Калиновский тотчас же прислал мне письмо, в котором называл Нечая "сей зачинатель злого" и заверял, что величайшим его желанием "остается, чтобы в отчизне нашей расцвел желанный покой". А сам тем временем взял Мурафу, Шаргород, Черновцы, начал чистить Поднестровье, хотел залатать свои дыры и намеревался закончить остаток зимы и трудов своих разбойничьих в Виннице, яко городе просторном, меня же перед вельможными панами величал лишь "паскудной бестией", а запорожцев - монстрами, потому что оказывали сопротивление и не поддавались его кровопусканиям.
Кисель тоже писал ко мне: "Милостивый пане гетмане, мой великомилостивый пане брате! Испокон веков при пшенице куколь, и при костеле, или по нашему - при церкви божей, черт имеет часовню". Намекал, что такой чертовой часовней была работа Нечая, но забыл, что я несколько иного мнения и скорее прозвище это отдал бы Калиновскому.
Тот коварно напал на Ямполь, когда там была ярмарка и съехалось огромное множество безоружного люда. Ворвались ночью, ударили в набат, люди бросились бежать за речку, обломился мост, все начали тонуть, не было спасения.
В четверг на сыропустной неделе я тронулся из Чигирина. Раз паны начали войну, будут сыты ею по горло. У Матроны болела голова. Ни выехать со мной в степь, ни проводить хотя бы за ворота чигиринские, ни выйти на крыльцо гетманского дома была не в состоянии. Лежала полумертвая, лицо как дождливый рассвет, серое, глаза позеленевшие от боли, чужие глаза под чужими бровями, сломанными терпением, и какая-то отчужденность в тех глазах, граничившая с неистовством, только крик несогласия, болезненный и трагичный крик-стон, крик-жалоба, крик-отчаяние был ее, Матронкин, резанул меня по самому сердцу: "Нет! Нет! Нет!" - я даже остановился на пороге и впервые в жизни тяжко заколебался: а может, не надо мне идти на эту войну? Мало ли у меня полковников и старшин? Не достаточно ли с меня побед? Не лучше ли руководить войском из своей столицы, с высот гетманских, где степи и орлы? Был несчастнейшим из смертных. Жизнь отягощена обязанностями, потребностями, мучительными сомнениями. Внезапно почувствовал, что дух во мне угасает, а чем его поддержать, засветить - не знал. Стоял на пороге, ждал, что Матрона одолеет свою хворость, поднимет голову, промолвит ко мне ласковое слово, и свет озарится для меня, засверкает и засмеется.
Лежала будто без души.
Чем она держала меня? Молодостью? Верой? Голосом? Взглядом? Нет! Неприступностью, тем отчаянным "Нет! Нет! Нет!", которое влекло, но и отпугивало, отталкивало, гнало меня. Я закрыл свои утомленные глаза, тихо толкнул тяжелую дубовую дверь, был тут еще, в дому своем чигиринском, и уже не был, поплыл по-над землей своей, высоко над седыми от мороза тучами, дальше и дальше от своего гнезда, в которое - еще не знал этого тогда - не было мне возврата. "Белых ручек не ломай, ясных глаз не утирай..." Мысль моя парила в высочайших высотах, тело рвалось за нею, стал я бесплотным, будто дух Самийла, а может, это Самийло и вел меня, понятия зла и добра, преступления и благородства, насилия и справедливости слились в моей душе, я видел на дверях хат написанные кровью слова, которые невозможно было прочесть, видел, как разверзаются могилы, как играют огоньки над латинскими церквами, возвышавшимися тут и там на моей земле, и слышал гомон своего народа. Не песню и не смех, а скорее плач и скорбь. Одни плачут, другие тоже не смеются. Где же ты, гетмане Хмель, защитник и избавитель? Не различал голосов, слов, звуков - все сливалось в сплошной вздох, гнев, недовольство, возмущение, стон, крик и безмолвие.