Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
Я думал о всей своей дотеперешней жизни, и получалось, что жил только для людей. Мог ли я взять себе отдых от людей, от их хлопот, их споров, неудовлетворенности и, порой, неблагодарности? Был я гетманом несколько лет, а казалось - уже испокон веку брошен в людские толпища и сборища, в сражения и битвы, и отовсюду тянутся руки, огнисто горят глаза, чернеют раскрытые в крике рты, слышится вопль и стон: "Помоги!", "Спаси!"
Остановил свое время, смежил глаза, закрыл уши, утонул в безвременье, осчастливливался. Суетный разум. Украсил свое одиночество благороднейшим клейнодом, который имел, отбросив все добродетельства мира, стремился найти четыре добродетели в этом молодом теле и семь грехов в этой молодой богине зелености и ночи. Был несчастным влюбленным, полным надежд
Ох, Матронка, Матронка, дитя и жена, гетманша и богиня! За какой зарей мои надежды о тебе и за какой зарей утрачу их? Тяжелолицый гетман старый и пышногрудая молодая гетманша, истерзанные души и весь мир лишь для них одних - степи всеширокие, небо всевысокое, земля, достигающая до облаков, реки будто крик протяжный. Радуйся, золотистых пчел чельце!
Мы поехали с Матронкой на субботовскую пасеку, где видел я старой пчелы двадцать три стояна да роёв уже поставленных три. Потом перескочили на другой берег от Чигирина на пасеку к Грицку Великому, где показалось роев семнадцать.
Никто не знал, где я и что со мной. Было при мне несколько казаков верных, которые охраняли и не меня самого, а разве лишь мою усталость.
Матронка была со мною, и сторукая страсть наполнила мою душу. Ведал ли я тогда, что это последний Матронкин подарок мне, старому? Она любила, как я пою, подыгрывая себе на старенькой кобзе, как я молчу, как гневаюсь, когда заводит речь то о Киеве, то о Варшаве. Почему не везу ее дальше Чигирина?
– Уже была в Переяславе среди пышного панства.
– Это все равно что и Чигирин.
– Нет двух одинаковых городов на нашей земле, дитя мое.
– Мог бы позвать меня в Киев осенью.
– Тогда я торопился в Чигирин, где ждал меня царский посол Унковский.
– А в марте?
– Разве бы получила радость от Киселя да митрополита? Пусть уж сам буду нести крест свой...
Должен был терпеть красноречие-"кислоречие" Киселя, чтобы прежде времени не сорвать Зборовское соглашение, потому что мир всегда дороже войны, а в моей измученной и обескровленной земле вон как желанен. Кроме сорокатысячного реестра, впервые за все времена признанного королем, договор Зборовский указал, что уния будет упразднена, все владения православной церкви будут ей возвращены, в Киеве и на всей Украине не будет ни латинских костелов, ни монахов каких бы то ни было католических орденов, митрополит киевский получит место в сенате. Но за все это я должен был вывести свое войско за межи, определенные в договоре, следовательно, подпустить к казацким границам коронное войско и - что самое тяжелое - разрешить шляхте вернуться в ее бывшие маетности на Украине.
До утверждения договора на сейме (а я ведал вельми хорошо, что он никогда не будет там утвержден, потому что украинское магнатство не позволит этого королю!) народу я ничего не сообщал, войск никуда не выводил, посполитых от казаков не отделял и по домам не разгонял, дал волю всякому кто хочет казаком быть, а кто мужиком, шляхты в маетности не пускал.
Кисель, сидя на краю казацкой земли, скулил в письмах ко мне: "Мы, глядя на отчие дымы, ждем на берегу отчинной нашей земли помощи. Зима наступает, каждый должен бы на своих пепелищах разогреться". За Киселем и изголодавшаяся шляхта назойливо и упорно рвалась в свои бывшие имения, чтобы хотя бы что-нибудь содрать со своих "одичавших подданных", как выражался пан киевский воевода. В Чигирин наехало множество магнатских служебников, которые выпрашивали у меня письма на то, чтобы и их панам жить в имениях и управлять бывшими подданными. Мои заядлые враги обращались теперь с нижайшими посланиями. Вишневецкий подарил мне коня с седлом, а от своего сына Михаила Корибута - Тимошу саблю драгоценную, лишь бы только пустил я его за Днепр в его утраченное царство. Я не дал ни Вишневецкому, ни Конецпольскому, ни Заславскому, ни Лянцкоронскому никаких староств и никаких добр, все взял под аренду от гетманской власти о десятую часть дешевле.
Все же перед сеймом дал Киселю въезд в Киев. Меня там не было, вот воевода поскорее ринулся править, восстановил власть магистрата, учинил расправу над убийцами слуги местного шляхтича Голубя, подговорил митрополита Косова и Печерского архимандрита ехать в Белую Церковь и просить меня прибыть в Киев, чтобы своей властью освятить кровавые и зложелательные начинания Киселя. Перед этим позвал их к себе на обед в замок, расточал перед ними высокопарные словеса:
– Преосвященный отче митрополите и вы, честные отцы! Не надейтесь на князей, на сынов рода человеческого, потому что в них нет спасения. Как сказано: выйдет дух его, и вернется он в землю свою, и в тот день погибнут все помышления его! Не надо возлагать наше благочестие на силу казацкую, ибо, если благочестие восстанет с оружием, от оружия и погибнет.
Тогда пробыл я в Киеве всего лишь три дня, потому что в Чигирине меня уже ждал мой давнишний приятель - посол из Москвы Унковский, прибыли и послы семиградский и ханский. Не были эти дни слишком веселыми и пышными, и не утешилась бы молодая гетманша в Киеве со мною. Мужское это дело - кровь, грязь, сворачивание шей упрямых и состязание с людской забитостью и коварством.
Кисель уже в эти три дня пытался запутать как только можно пункты договора Зборовского, митрополит Косов, ссылаясь на старость и немощность собственную, отказывался и от того места в сенате, которое я отвоевал для престола митрополитского кровью казачьей, еще и роптал: "Теперь, когда подданные командуют своими панами, неудивительно, что и пастырям приходится слушать своих овец". Не повезло нам на митрополита! Был упрям, как конь, а блеска и понимания - ни на маково зернышко. Я сказал тогда митрополиту: "Ты, отче митрополите, если в тех наших делах, тебе порученных, не будешь против панов стоять и надумал нашу раду поменять и во что-то новое превращать нашу волю, - то как пить дать будешь в Днепре! И ты, воевода, если какой-нибудь изменой обещание королевское заменишь, погибнешь бесчестно. А мы войной за свою честь биться готовы!"
Кисель утешил Косова: "Если бы в Польше восстали мазуры, было бы с бискупами еще хуже". Самого Киселя киевляне чуть было не посадили в воду, мои есаулы с трудом защитили его в замке.
Неужели же Матроне хотелось и это видеть, а не утешаться покоем со мною? Утешенье. Знал ли я это слово и это чувство когда-нибудь? Выигрывал одни битвы, а должен был думать о новых; разгромил короля под Зборовом, а сам склонил шею перед ханом, а потом должен был думать, как накормить голодную Украину, как спасти ее от черной эпидемии и откуда взять новых сил для подкрепления душ. Нехватка во всем была такой тяжелой, что и посла московского Григория Неронова, прибывшего вскоре после Зборовской битвы с подьячим Посольского приказа Григорием Богдановым, чигиринский мой атаман Федор Коробка не мог принять надлежащим образом (хотя бы так, как принимал перед этим Унковского). Выдавали послам лишь три хлеба житных, вяленой щуки и бочоночек меда ведер на шесть, а коням одного лишь сена. Атаман извинялся, что из-за большой воды невозможно было поймать свежей рыбы, а овса не было вовсе, потому что хлеб не уродил, а кое-где из-за войны его и вовсе не сеяли.
Когда вскоре прибыл послом Унковский, он сказал мне на приеме: "Царскому величеству ведомо учинилось, что у вас хлеб не родился и саранча поела, а соли из-за войны привоза ниоткуда не было. И царское величество тебя, гетмана, и все Войско Запорожское пожаловал, хлеб, и соль, и всякие товары в своих государевых городах покупать вам и в Запорожскую землю пропускать велел". Целый этот год везли беспрестанно с окраинных русских земель на Украину хлеб, соль, мед пресный, товары всякие, то есть селитру, порох, свинец, так что даже и в тех землях все запасы исчерпались.
Говорил я тогда московскому послу в Чигирине: "Государева милость ко мне и ко всему Войску Запорожскому велика, и в хлебный недород нас с голоду не поморил и велел в такое лихое время прокормить, и многие души от смерти жалованьем его царского величества учинились свободные и с голоду не умерли".
И Неронов, и Унковский снова слышали от меня слова о нашем желании пойти в подданство под высокую руку царскую, едучи же по Украине, видели и слышали, как всяких чинов люди говорят, что они под высокой рукой царского величества быть рады и о том бога молят.