Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
Я знал, что самое важное - справа и розправа - должно произойти утром, и готовился к утру. Достаточно ублаготворять распутных и жестоких идолов шляхетских кровью лучших и отважнейших сынов наших, теперь пусть заплатят своей кровью и позором и своего цвета нации. Все лучшее, что было у моего народа, пришло сюда, под Зборов, точно так же, как король привел сюда всех знатнейших своих вельмож и магнатов. Сила на силу. Одна упадет, другая останется. Какая упадет, теперь уже было видно всем. Упадет то, что пошатнулось, поникло. Стоит лишь подставить плечо и подтолкнуть. Завтра утром я подставлю свое плечо уже и не гетманское, а казацкое, крутое плечо в литых мышцах, нараставших в течение многих лет от махания саблей. Почувствуешь, король, плечо Богдана!
И именно в этот решительный момент мне нанесен был удар, откуда и Не ожидал. Удар
Все было как под Збаражем, когда я поздней ночью прискакал к хану в его роскошный шатер и пригрозил уничтожением орды, если она не будет надлежащим образом вести себя в моей земле. Все было так и не так. И ночь, и шатер, я и хан, только шатер теперь не ханский и не из парчи султанской, а мой, гетманский, простенький, хотя и просторный, и светились здесь не каганцы стамбульские, а простые свечи, хотя и яснее и уютнее. Точно так же гудел на дворе дождь и хан зябко кутался в царские соболя, дарованные ему, но тогда я кричал на хана, теперь кричал на меня он. Правда, поначалу Ислам-Гирей говорил вещи даже приятные. Хвалил казаков, хвалил меня, радовался, что так быстро и умело окружили королевскую силу, заверял, что будет со мной до конца и не даст в обиду моих казаков, выпросив у короля самый благоприятный договор со мной.
– Выпросить?
– удивился я.
– Что молвишь, хан? Нам ли просить, когда король у нас в руках? Это он должен будет завтра выпрашивать нашей ласки!
Вот тут хан и закричал. Он кричал, что я не знаю своей меры, ибо кто я такой? Простой казак без рода и племени, не знающий, что такое величие от рождения, а не приобретенное случайно и временно. Он, хан, монарх урожденный, узнал свою меру, с братом своим королем польским пришел к доброму согласию, ибо его панство уже и так достаточно разрушено, и теперь не допустит, чтобы королю был причинен еще больший ущерб.
Я слушал его молча. Ждал, пока выкричится, потом спросил:
– Так что же я должен делать? Может, отступить на десять миль, как просит меня король?
– Можешь бить его войско еще и завтра, - сказал он, - но не трогать его величества короля.
– Пуля не разбирает, - ответил я.
– Мои стрелы различают, так пусть твои пули тоже научатся - крикнул он, и только тогда осенила меня догадка, почему днем стрелы не задевали Яна Казимира.
– Значит, ты, хан, уже вчера продал меня?
– закричал я.
– Сколько же тебе обещано, потому что платить у короля, знаю, нечем. Или его величество добавил еще к тем десяти тысячам, обещанным за мою голову, и ясырь с моей земли? Потому что не ведаю, как заведено у монархов, как они сторговываются между собой.
– Не имеешь родовитости, не можешь и ведать, что это такое, - чванливо кинул мне хан, искривив свои губы, похожие на пиявок.
– Не заносись своей родовитостью и титулом, - спокойно ответил я, зная, что великим можно быть лишь благодаря себе самому, а не только тому, что получено в наследство.
– Мне король тоже написал. Меня он тоже величает "уродзонным", но я не обращаю на это внимания.
Хан встал. Был мрачен и немилосерден.
– Сказал то, что сказал, - кинул мне, как я ему когда-то под Збаражем.
– Короля не трогать. Головой поплатишься. Не послушаешь - ударю всей ордой по твоему войску. Король поможет мне охотно. Никто отсюда живым не выйдет. И ты не выйдешь. Аллах велик!
Его визирь Сефер-кази насмешливо поклонился мне, я шагнул к лукавому царедворцу, берясь за рукоять сабли. Выговский испуганно схватил меня за плечи.
– Гетман, что делаешь?
– Успокойся, писарь, - отмахнулся я от него.
– Должен был бы лучше подсказывать мне там, под Збаражем, что нехорошо делаю, пуская за собой всю орду, а ты промолчал. Да и никто не подсказал.
– Боятся твоего гнева, гетман. Никто не хочет потерять голову, супереча тебе.
– Когда голова глупая, ее лучше потерять, чем носить на плечах! А теперь возле глупых и моя глупой стала...
Это была фатальная ночь не только для меня, но и для всей земли моей. Величайшая моя победа обернулась одновременно и величайшим поражением, слава покрывалась позором, великие надежды рушились в безнадежность.
О проклятье власти! За все приходится платить ценой наивысшей, вплоть до отречения от всего человеческого. Получаешь право повелений, а лишаешься, может, самого дорогого: быть порой слабым, как женщина или дитя, тешиться этой слабостью и первозданной наивностью. Простое человеческое счастье заслоняешь призраком величия и знания тайн. Какое это счастье иногда - не знать, ибо что означает знание по сравнению с жизнью? Знание может мучить, терзать, убивать, как вот сейчас меня в эту ночь, когда никто ничего не знал, горели огни, звенели кобзы, звучали песни и крики в одном таборе, другой притаился, съежился в темноте, в тревоге и безнадежности. И моя душа была подобна этому табору предсмертному. Хотелось умереть. Нет! Не хотелось ни жить, ни умирать. Даже те, которые завтра падут в битве, были безмерно счастливее меня, потому что сегодня радовались жизни, радовались завтрашней победе, верили в будущее, открывалось оно им в огнях костров, в звоне бандур, в песнях и свободе. Меня же прижала к земле измена хана, мне в спину был всажен нож, и теперь этим ножом растравляли рану, и я испытывал уже не боль, а муку, которую невозможно передать человеческими словами. И никому не мог сказать, ни с кем не мог поделиться хотя бы крошкой этой нечеловеческой ноши. "Только бог святой знает, о чем Хмельницкий думает-гадает..." Жаль говорить! Слепая судьба или все это записано в книгу бытия? Людей вокруг тысячи, а змея кусает лишь одного. И огонь небесный бьет также лишь в одного. И смерть шумит косою каждому в отдельности. Почему змеи жалят только меня? Почему я такой несчастный, загнанный в эту ночь? Или и вознесен я над всеми лишь для того, чтобы меня терзали, мучили и даже после смерти разбрасывали мои кости, чтобы они проросли травой и сгнили в болоте? Но они сохранятся, будто железные, они будут вечными, прорастут в вечность - и родятся из них железные люди, которые будут стоять вечно и непоколебимо!
Выговский хотел облегчить мои невыносимые муки, не спрашивая, привел в мой шатер трех чужеземцев, от которых шел дух далеких дорог, крепких ремней и еще более крепких напитков. Прибыли они из самой Англии с посланием ко мне от их правителя лорда-протектора Кромвеля. Говорили по-английски и знали, что такое парламент. Вельми уместно в эту проклятую ночь! Послание было написано латынью, Кромвель пышно величал меня Teodatus, то есть Богданом, божьей милостью генералиссимусом греко-восточной церкви, вождем всех казаков запорожских, грозой и искоренителем польского дворянства, покорителем крепостей, истребителем римского священства, гонителем язычников, антихриста и иудеев. Приветствовал мои победы, желал побед новых. Не вельми своевременно, однако пригодится! Нашел меня на противоположном конце Европы, ибо оба мы подняли руки на своих королей. Мой король умер, узнав о восстании всего народа украинского, Кромвель своему королю отрубил голову на эшафоте, аккуратно обитом черным сукном, под молитвы священников и глухой гомон лондонских толп. Король английский более всего был огорчен тем, что пень, на котором должны были отрубать ему голову, был слишком низок, так что приходилось наклоняться, вроде бы даже кланяться люду, а этого королю не хотелось делать. Он попросил палача дать ему возможность спокойно помолиться, сказав, что даст знак рукою, когда можно будет рубить.
Об этом рассказывали мне на ломаной латыни посланцы лорда Кромвеля, попивая казацкую горилку, я же слушал их и думал, что и у королей могут быть мужественные сердца. Ведь каждый ли сможет поднять руку, подавая знак смерти, чтобы махнула над ним косою?
Выпроводив этих неожиданных посланцев, я позвал полковников, которые должны были на рассвете начинать новую битву.
Приказал под угрозой смерти: без веления не приближаться к королю, без моего разрешения не подходить на означенное расстояние, означать же это расстояние я буду сам.
На рассвете начал я битву, как и намеревался это делать еще до беседы с ханом. Разделил свое войско на две половины, одна продолжала штурмовать королевский табор, а другая - Збараж. Послал я туда Гладкого с миргородцами, шляхетские силы были там не вельми значительные, помогали казакам и мещане, звонили в колокола, указывали казакам дорогу, забрасывали рвы сушняком и соломой. Выскочил против миргородцев Забудский, новоиспеченный королевский "гетман", с шляхетскими слугами, для которых шляхта пожалела шелковых знамен, дав только полотняные. Служек и конюхов казаки смяли в одно мгновение. Гладкий захватил в предместье русскую церковь, расположил на ней пушки и начал "греть" шляхту, паля по ее обозу, который с другой стороны "подогревали" татары, готовясь к грабежу.