Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
– Чего хочешь?
– будучи не в состоянии проследить ход моих мыслей, спросил Ислам-Гирей нетерпеливо.
– Только что у меня состоялась рада великая. Молвилось там не столько о завтрашней битве, которую начнем снова, как только начнет рассветать, молвили мы о том, чтобы удержать свое огромное войско в порядке, не давая ему растечься или пуститься в грабежи и насилие.
– Прибыл об этом сказать нам?
– Прибыл просить тебя, великий хан, чтобы ты тоже удержал свою орду.
– Орда - это не отара послушной черни, которую ты имеешь под своей рукой, Хмельницкий. Орда не может долго стоять на месте. Истоскуется, рассыплется в чамбулы, пойдет на добычу, никакая сила ее не удержит.
– Ты великий хан и властелин, если захочешь, так сможешь удержать свою орду.
Ислам-Гирей, видно, тешился моей простоватостью. Забыл даже о своем гневе, рассматривал меня с любопытством и сочувствием.
–
– Почему не подумал ты, хан, о том, что и казаки могут точно так же рубить орду? Отвернусь от шляхетского табора и ударю всей своей силой по орде, когда замечу своевольство, и тогда бог нам судья!
– Ты смеешь со мной так разговаривать! Забыл, как целовал мою саблю?
– Я клялся соблюдать верность. Разве я нарушил ее?
– Ты забыл, кто ты такой. Не хан, не король - простой казак. Хвалишься своим величием, а как оно тебе досталось? Не в наследство, не по происхождению, а как добыча, как грабеж. И цена ему такая.
– Не ты мне добыл его, а я сам, своей собственной рукой, - сказал я. Разве твоя орда хотя бы один раз пошла в бой вместе с казаками? Стояла и выжидала, чей будет верх, кого грабить. И теперь стоишь и ждешь здесь, а мы умираем. Не стану ломать ваших привычек - не мое это дело. Однако хочу, чтобы достойно вели себя в моей земле. Сказать об этом и прибыл к тебе. Прости, если нарушил твой покой, хан. Будь здоров!
С этими словами я встал и пошел из ханского шатра, ведя за собой Тимоша, посмеивавшегося в ус, и Выговского, который с перепугу забыл присесть и так и проторчал перед нашими глазами в течение всей моей перепалки с ханом.
– Отомстит хан за твои слова непочтительные, гетман, - вполголоса промолвил мне пан Иван, - ой отомстит.
– Не боюсь его мести. Смерть вокруг летает тысячекрыло, так что мне угрозы чьи бы то ни было, даже владетелей? Король тоже угрожает мне, забыв, как помогал я ему добыть престол. Уже назначил цену за мою голову, а того и не ведает, что цена ей - вся Украина, которую панство потеряло, как золотое яблоко, навеки! Ты моя тень, пане Иван, должен помнить, что в прошлое возврата не будет никогда! Жду вестей из Москвы и буду ждать их упорно, как величайшую надежду. Запомни это, не думай ни о чем другом и отбрось все свои страхи! Будешь моей тенью, иначе не будет тебя при мне. Оставайся человеком обыкновенным, спи со своей новогрудской шляхтянкой, заботься о своем добре и достатках, для меня же знай свое дело - и больше ничего! Слышишь, пане Иван?
– Кто еще так предан тебе, Богдан, как я?
– идя слева от меня, обиженно промолвил Выговский.
Дождь проглотил эти его слова, вряд ли я их и услышал, а Тимко с правой стороны хохотал, потешаясь над ханом, которому довелось, может, впервые за свое ханство услышать такие слова дерзкие и возмутительные.
– Да, батьку, посадил ты хана голым задом на ежа нашего украинского! Теперь не будет спать всю ночь, будет молиться аллаху да посылать проклятия на твою голову.
Боялся ли я проклятий?
Другой страх охватил меня. Неожиданный приступ одиночества и покинутости после слов Выговского о его преданности. Если бы я услышал эти слова хотя бы от родного сына (но тот должен быть преданным без слов), пусть бы промолвил их самый незаметный казак или самый убогий посполитый - и эта ночь дождливая, полная тревог и неопределенности, засияла бы мне как светлейший день! Но не слышал этих желанных слов, лишь дикие выкрики ханской стражи позади, черный шелест дождя да какие-то темные стоны неведомые в окружающем просторе, будто жалобы безвинно убитых детей и вдов осиротевших. Думал о народе, заботился о его свободе и величии, а что же слышал от него в этот час печали и заброшенности моей душевной? Народ всегда отсутствующий, когда тебе тяжело, и какой же силой надо обладать, чтобы самому удержать на плечах невыносимое бремя. Кто поможет, кто подставит еще и свое плечо, кто соблюдет верность, на кого можешь положиться? Выходит, что всего лишь и преданности что твой единственный приближенный писарь, привязанный к тебе долгом, страхом да еще, может, какими-то своими смутными надеждами, проникнуть в которые не дано не только мне, но и всем дьяволам преисподней. Даже мои вернейшие полковники то становятся вокруг меня стеною так, что могу опереться на любое плечо, то незаметно отходят, отскакивают в стороны, когда им это нужно, когда выгода говорит громче гетмана или же собственный нрав толкает на поступки нерассудительные и дерзкие. Ну и что? Верный мой Демко Лисовец, ничего не нажив на службе у меня, порой тянется к маетному казачеству, проявляя ему то внимание, то почтение, может надеясь получить если и не прямую выгоду, то хотя бы благосклонные взгляды этих мужей, умеющих твердо стоять на земле и топтать под ноги все, что попадается у них на пути, не исключая и родного брата.
В такие минуты Демко, хотя и стоит передо мною, смотрит на гетмана отсутствующим взглядом, и я уже не знаю, где бродят его мысли, и незлобиво говорю ему, чтобы шел он искать Иванца Брюховецкого, потому что тут они становятся неразлучной парой.
Выговский умеет быть и со старшинами, и со мной одновременно, и я никогда не мог поймать его на предательстве. Гибкое тело, гибкий разум, гибкая совесть. А что такое наша совесть? Это дар понимания греховности и духовного несовершенства, всех провинностей, допущенных и еще не осуществленных; этот дар дает возможность отличать добро от зла, сдерживать страсти и своекорыстные расчеты, отчетливо видеть незаслуженность своего положения. Совесть связывает всех людей воедино не рабскими путами, а высшим смыслом, она мучает тебя, терзает, не дает быть самодовольными, подвигает на непрерывное совершенствование, оберегает от унижений и приспособленчества, и потому она никогда не может быть гибкой, ведь для настоящего человека лучше сломиться, чем гнуться.
Выговский был далек от всех этих добродетелей, а я терпел его возле себя, не отгонял, он опутывал меня все крепче и крепче; укутывал, как безвольную куколку, потому что был верным исполнителем моей воли, а гетман без исполнителей не может, мужественных, храбрых, отчаянных ему недостаточно, нужны еще и преданные. Те избалованы свободой, они готовы были скорее идти на смерть, чем прислуживать, этот же был свободой угнетен и потому верен мне, как пес.
– Хочу попрощаться с убитыми, - неожиданно сказал я и свернул коня в поле, туда, где сквозь тяжелую дождевую стену посверкивали слабые огоньки.
– Такая непогода, и ночь темная, - попытался было отсоветовать мне Выговский.
– Мертвые ждать не могут, видели своего гетмана в битве, теперь ждут, когда придет склонить над ними голову. Будешь со мной, писарь, держись с нами и ты, сынок.
– Может, сначала к убитым полковникам?
– осторожно спросил Выговский. Они под шатрами, где-то там, наверное, и отец Федор молится.
– Помолимся и мы без шатров и отца Федора, поворачивай, пан писарь, а полк отпусти!
Черная ночь, залитая черным дождем, и в ней помигиванье кроваво-красных огоньков, блуждавших между землею и небом, будто души погибших. Красное и черное, цвета нашей страшной истории, а не самих только вышитых сорочек и рушников, краски печали и радости, жизни и смерти. Конь подо мною, напуганный полем смерти, к которому мы подъехали, загарцевал норовисто, я слез с коня, передав поводья коноводу, пошел в темноту, слышал, как за мной, чавкая в грязи, идут Выговский, Тимош и несколько казаков Демка, но не останавливался, не оглядывался, углублялся в это поле павших, будто в собственную смерть. Дождь шумел потоками темной воды, оплакивал и омывал убитых, они купались в черных небесных слезах, лежали неподвижно там, где их застала смерть, а земля плыла под ними и вместе с ними, - так плыли они в вечность, чуждые всему, что осталось на этом свете, равнодушные к нашим хлопотам, страстям, надеждам и ужасам, равнодушные, будто земля, и терпеливые, будто земля. Наверное, вельми удивились бы они, узнав, что блуждает между ними их гетман, растерянный и беспомощный, не умея сказать и перед самим господом богом, над кем он гетманствует теперь - над живыми или над мертвыми, и не умерла ли и его собственная душа от этих инфернальных видений.
Осторожно обходил я тела павших в сплошной тьме, стал зорким, душой своей чуял каждого убитого каким-то неведомым мне чутьем, шел дальше и дальше, хотел увидеть вблизи хотя бы один из тех красных колеблющихся огоньков, которые блуждали в пространстве недостижимые и непостижимые, и какие-то словно бы шепоты звучали вокруг, и тихие всхлипывания, и сплошной стон в пространстве, над чертороями мрака и чертоломами пучины. Наконец один огонек сверкнул совсем неподалеку от меня, я увидел, что это слабенькая свечечка, накрытая узенькой прозрачной ладошкой, каким же хрупким, но одновременно и надежным укрытием от дождя, от ветра и от всех стихий на свете, и ладошка эта была - о диво!
– женская! И как только увидел я склоненную женскую фигуру над убитым и эту свечечку, прикрытую женской ладошкой, как все неуловимые и недостижимые дотоле огоньки словно бы слетелись к этому месту, окружили меня светлым кругом, я увидел множество женских согбенных фигур с огоньками в руках, молчаливых и тихих, как сама печаль, как горе всего народа моего. Сотни, а то и тысячи женщин ходили по темному, заливаемому черными потоками дождя полю, будто искали своих родных, слетевшись сюда со всей Украины! Откуда взялись здесь, как прибились сюда, откуда узнали о поле смерти, кто они и что? О мои измученные, изгоревавшиеся сестры!