Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
Вишневецкий хотел запугать нас одними размерами шляхетского табора. Высокие валы тянулись, перескакивая с холма на холм, безмерно и беспредельно, неприступные и необозримые. Наученные под Пилявцами, региментари расположились на великих холмах, оставив для меня тесноватое и неудобное поле да еще окрестные болота.
Я ударил по шляхетскому лагерю, как только приблизился к нему. Окружил весь этот огромный лагерь казацкими пушками, и они засыпали его ядрами так, что легче было найти там пушечное ядро, чем во львовском уезде куриное яйцо.
А потом сам повел свое войско на штурм и был среди отважнейших, в самом пекле, грудь под пули подставлял, без страха, в хаосе, дыму, в пламени и резне, все замечая, всем руководя, с лицом льва, с оком
Уже первый этот день принес тяжелые для нас утраты. Погиб от пули старый мой товарищ Бурляй, а молодой Морозенко, поставленный мною над нашей конницей, безрассудно прорвался в такой ад, из которого возврата не было даже самым отважным душам.
Ой Морозе, Морозенку, ти славний козаче!
За тобою, Морозенку, вся Вкраїна плаче.
В этой песне-стоне плач и кручина всех наших матерей, жен и дочерей, которые провожали нас на войну, и не день, не год, а всю историю.
Жены знай провожают мужей на войну. Когда встречают, того не видит никто. Мир только и видит, как провожают, как льют слезы, заламывают руки, бьются в отчаянье о сырую землю - неутешные, измученные, без надежды на возвращение тех, кто были их любовью.
И когда окровавливаются поля войны, тогда обливается кровью любовь людская, а над нею ненависть хочет поднять свой голос, но все равно отступает, побежденная и бессильная.
Я выезжал из Чигирина словно бы и не на войну, а только для переписи и смотра своего войска, Матрона не выезжала для прощания до самого поля, а провожала меня, стоя на крыльце, не было это отчаянное прощание Гектора с белораменной Андромахой, молодая гетманша не хотела оплакивать своего гетмана заживо, держалась с достоинством, молча смотрела, как я сажусь на коня, как подбираю поводья, поправляю саблю, но в серых ее глазах был то ли упрек, то ли мольба, то ли страх. А потом вспыхнул в них немой крик: "Нет! Нет! Нет! Не уезжай, не покидай меня, без тебя - лишь горе!", я даже боялся, чтобы этот крик не вырвался наружу, и поскорее ударил коня.
Добрая! Сердце себе не круши неумеренной скорбью.
Против судьбы человек меня не пошлет к Аидесу;
Но судьбы, как я мню, не избег ни один земнородный
Муж, ни отважный, ни робкий, как скоро на свет он родится.
(Гомер. Илиада. Песнь шестая. Перевод Н.Гнедича.)
И там, на валах шляхетских, когда рвался я вперед со своими отважнейшими казаками, стоял в моих глазах этот темный крик Матронки, и страх охватывал меня - и не за себя, а почему-то за нее, все за нее.
Казаки заслоняли меня от шляхетских пуль, кричали встревоженно:
– Батько! Поберегся бы!
– Сами управимся!
– Настигли панов, теперь им уже не уйти живыми!
– Тут им и крышка! Тут им конец!
А я успокаивал их, как мог, и не отступал:
– Детки! Гетманы в битвах не гибнут! Гетманов убивает не пуля и меч, а только злоба. С вами хочу быть, дабы защитить всех вас, повергнув панов малой кровью. Не рад не только гибели людской души, но даже стебелька травы. Жаль говорить!
Вояки в шляхетском таборе на этот раз собрались твердые, бились мужественно и яростно, я понял уже с первого дня, что игрушки будут затяжными, а поняв - успокоился. Ничем не напоминал того написанного злою рукою гетмана, который, вернувшись в лагерь, рычал, как раненый зверь, рвал на груди жупан, царапал лицо; почти сходя с ума от ярости и досады, с пеной у рта, топал ногами и обеими руками рвал волосы на голове и кричал: "Горилки!"
Какая суетность вымысла!
Когда льется обфито человеческая кровь, затихает и самый великий гнев. Разъяряться можно на предателей, у нас же их не было, потому что все они были по ту сторону валов вместе с Семком Забудским, бежавшим еще перед Пилявцами с цепью на шее, как пес. Один неудачный штурм, как и одна неудачная битва, еще не означает проигранной войны, а я имел намерение выиграть не битвы, а войну великую, поэтому приготовился к этому прежде всего выдержкой и каменным терпением и менее всего напоминал того казачка, который мечется подобно фурии. Хотелось бы панству видеть меня таким, но тщетно!
Тот вечер, что был весь в крови и в тяжком, будто каменном дожде, не показался нам ни легким, ни слишком обнадеживающим. И когда в моем простом, но просторном шатре собрались старшины и полковники, я в самом деле крикнул джурам: "Горилки!", хотя Выговский буркнул у меня над ухом, чтобы я не пил, потому-де что хан может прислать за мной, а он не любит, мол, духа горилки.
– И ты с нами выпьешь, пане писарь!
– крикнул я.
– А если хан захочет нас видеть, то и его угостим! Окружены мы тут видишь каким изысканным товариществом! За валами сам князь Ярема Вишневецкий с панством вельможным. Возле нас великий хан Ислам-Гирей. От Люблина спешит его величество король Ян Казимир. Из Литвы намеревается ударить в гнездо казацкое, в Киев, гетман литовский Януш Радзивилл. Как говорили древние: conditio sine qua non. Или же по-нашему: вот где закавыка, да и только! Созвал вас для рады и размышлений, потому как стояние может быть затяжным и тяжким. Что бы ты сказал нам, отче Федор?
Мой исповедник, который теперь не часто мог быть рядом со мною, вздохнул:
– Рабов божьих не губи, гетман.
– И на штурм напрасный не толкай!
– подбросил Матвей Гладкий, полковник миргородский.
– Валами панов надо окружить, - спокойно промолвил Богун.
– И досаждать им подкопами да разными фортелями.
– Да какие валы, какие валы!
– сорвался с места Нечай.
– Ударить по ним завтра на рассвете - и захватить, как мокрых кур!
– Как мокрых мышей!
– захохотал Чарнота.
Темнолицый Джелалий посматривал то на меня, то на полковников.
– Стиснуть их надо так, чтоб в горсти вместились и чтоб сыворотка из них потекла, - сказал он со спокойной злостью.
– А уж когда и как, пускай решает гетман.
Еще лежали непохороненными Морозенко и Бурляй, а мои полковники рвались к новой битве, которая принесет новые смерти, может, и полковничьи. Дети неразумные, а я их отец такой же неразумный! Привел сюда чуть ли не всю Украину, чтобы истекала она кровью на этих высоких валах под шляхетскими пулями и пушками? Против Януша Радзивилла, который спускался по Днепру с верховий, чтобы добраться, может, и до Киева, послал своего давнего спасителя Кричевского и Илью Голоту, но не спасли они ни Киева, ни самих себя. Голота погиб под Загалем возле Мозыря в битве с хоругвями Винцента Госевского, а Кричевский неудачно повел битву с самим Радзивиллом под Лоевом на Днепре, казакам пришлось отступить, они кинулись вплавь через реку, было их так много, что за головами не видно было и воды, и великий канцлер литовский, родич Януша Альбрихт Радзивилл, сидя вдали от полей сражений, напишет, смакуя, об этом страшном отступлении: "Эти головы брали за цель наши пехотинцы, стоя на берегу так, что едва ли триста из трех тысяч их спаслось из этого погрома. Приятное это было зрелище - лицезреть стольких плавающих, а одновременно тонущих".