Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
Тяжело раненный Кричевский попал в руки самого Януша Радзивилла. Тот спросил, не хочет ли пан Станислав Михаил для исповеди русского попа. Кричевский ответил по-казацки: "Сорока не хватит!" Тогда спросили его о католическом, но он только простонал: "Лучше хотел бы себе кубок воды". И умер не столько от ран, сколько от огорчения, что не Радзивилл попал ему в руки, а он сам в неволе, да еще и погубив войско.
У меня перед глазами все еще стоял страшный день нынешний. Когда пушки рыкали, будто дикие звери кровожадные. Когда шум голосов людских пересиливал гром мушкетов и пищалей затынных. Когда даже деревья выли, будто с них сдирали кору. Когда только смерть властвовала над огромным
И никакие покаянные рыдания не помогут.
Дети мои!
Они лягут в братских могилах под большими дубовыми крестами, и на этих крестах раскаленным железом казацкие писари-самоучки выведут, обращаясь то ли к гетману, то ли к самому богу: "Мы жили, ибо ты хотел. Мы умерли, ибо ты велел. Теперь спаси нас, ибо ты можешь".
Мог ли я?
Далее слушал своих полковников, которые состязались в храбрости теперь уже на словах, потому что днем имели возможность показать это на деле. Были в самом деле мужественными и дико отважными, принадлежали к вельми крепкой породе людей, которой удивлялась вся Европа, о чем писал когда-то Рейнгольд Гейденштейн, бывший попеременно личным секретарем у Яна Замойского, а потом и у королей польских Стефана Батория и Зигмунда Третьего. Уже никто теперь не имел сомнений в нашей прочности, в нашей стойкости, и ведал я вельми хорошо, что и тут, под Збаражем, придется проявить ее в полной мере. Но достаточно ли одной только прочности и отваги?
– Где моя трубка?
– спросил я, неизвестно к кому и обращаясь, может вспомнив с болью, что нет рядом со мною Матроны, которая так любила натаптывать мне трубку табаком и одаряла каждый раз щедрой улыбкой своих серых глаз, становившихся еще более глубокими в сиянии драгоценностей, коими была украшена гетманша.
Кто-то подал мне трубку натоптанную и прикуренную, я окутался целым облаком дыма, спрятался от своих полковников, которые добивались моих слов и моих велений для новых смертей, для нового мужества и твердости.
Было превеликое удивление, когда я пообещал не викторию, какую от меня все ждали, будто благословения господнего, а промолвил черствые слова угрозы:
– Каждый из полковников заплатит мне головой, - сказал я из своего дымового облака, - горлом каждый будет приплачивать мне, кто пустит хотя бы одного человека из своего полка на грабежи или насилия. Стоять на этом поле придется не день и не два, шляхта от нас теперь не убежит, мышь оттуда не проскочит и птица не вылетит, осилим шляхту и додавим, но не одним штурмом, не за один раз. Нужно терпение, а не слепая отвага, необходимо нам и надлежащее достоинство. Сжать и зажать Вишневецкого с региментарями - этого мы уже достигли. Не можем слишком долго тут стоять, так как король хотя и медленно, однако идет сюда, собирая войско, которое дарят ему магнаты. Отовсюду шлет универсалы к шляхте, чтобы являлась на войну. Всюду идут к нему войска. Будет и он когда-то здесь, потому-то мы должны использовать свое время.
– Так кого же в осаде должны держать - панов или свое казачество? недовольно буркнул Нечай.
– И панов, и казачество, если хочешь, Нечай, - спокойно ответил я ему.
– Может, ты и орду удержишь, гетман?
– рассмеялся мой непокорный брацлавский полковник.
– И орду удержу.
– Каким же образом?
– А вот поедем с паном Выговским к хану Ислам-Гирею да и начнем об этом беседовать. Поедем же, пан Иван? Или будешь ждать, пока хан пришлет за мною, как ты говорил?
– Знаешь же, гетман, мою преданность, - тихо промолвил Выговский. Если надо, готов и сквозь этот дождь пробиваться.
– Что казаку дождь? Божья роса, да и только. Вода пускай себе течет, на то она и вода. Когда же войско наше начнет растекаться, тогда беда. Но самая первая беда будет для вас, полковники. Запомните хорошенько! Поднимите сотников, есаулов, каждую десятку казацкую, присматривать следует за каждым казаком, чернь держать, и самим ни полшага отсюда - наказывать буду беспощадно и страшно! Довольно разглагольствовать, довольно непослушания! Покажем свою силу, но покажем и достоинство высокое!
В темноте, под черными потоками воды поднял я полк свой охранный, взял с собой Тимоша и Выговского и поскакал к далеким холмам, где была ханская ставка. Окруженный шатрами вельмож, ханский шатер из золотистой парчи сиял и в темноте. Было жаль, что мокнет под ливнем такая дорогая ткань, об этом и сказал я Ислам-Гирею, когда нас после проволочек и недоброжелательных переговоров с великим визирем Сефер-кази впустили к хану.
Ислам-Гирей сидел на толстых коврах, поджав ноги, кутался в большую соболиную шубу, мерз от нашей сырости, поджимал свои искривленные губы немилостиво, в красноватом свете турецких бронзовых каганцов вид имел отпугивающий и враждебный.
– Не ты дарил мне шатер, не тебе и жалеть его, - промолвил хан неприязненно, наверное бесясь, что так поздно потревожил его да еще и прибыл без подарков.
– Ведаю, что это подарок самого его величества султана твоей ханской милости, - попытался я размягчить суровую ханскую душу. Хотел еще добавить, что соболя на хане - тоже подарок, да еще и от самого царя московского, но вовремя удержался, не зная, как это воспримет Ислам-Гирей.
– Ты же даришь мне один позор!
– снова поморщился хан. Он хлопнул в ладоши. Перед ним появился кофе в золотых чашечках.
– Твои слова звучат обидно, великий хан!
– не удержался я, услышав его речь.
– Почему не добыл сегодня польский табор?
– крикнул хан, грея пальцы о чашечку с горячим кофе.
– Видел сам, как отважно защищались польские рыцари.
– Они враги, а не рыцари!
– И врагов следует уважать, когда они проявляют высокий дух. Казаки бились мужественно и яростно, но и противники не хуже. Пало много храбрых. Потерял я двух своих полковников, может самых дорогих мне. Осада может оказаться затяжной. Потому и прибыл к тебе в такой неурочный час. Хочу просить тебя, великий хан.
– О чем можешь просить после такого позорного боя?
Я немного помолчал, прикидывая в уме, что за время моего молчания гнев ханский либо остынет, как кофе в чашке, либо еще увеличится, достигнув таких размеров, когда человек уже ничего не слышит, кроме самого себя, следовательно, тогда и ты можешь изливать собственный гнев как захочешь.
– Помнишь, великий хан, - промолвил я довольно спокойно, - как, принимая меня милостиво в своем дворце в Бахчисарае, угощал щедро и пышно, а потом вычитывал мою судьбу из такой вот золотой чашки? Говорил тогда, что достигну величия, но будет оно наклонным и будут скакать на него разные люди.
– Низкие люди, сказал я тогда, - напомнил хан, удивляя меня своей колючей памятью.
– Не хотел употреблять этого слова, но ты сам его произнес. В самом деле сказал ты тогда: "Низкие люди". Первое твое пророчество уже сбылось. Добыл я великие победы над своим врагом и достиг величия. Так должно ли сбываться и другое пророчество? Пока могу, не хочу его допустить. Забочусь уже и не о собственном величии, а о величии своего народа. Дал тебе для выжидания самые высокие места незанятые, потому ты мог хорошо видеть мое войско. За день битвы, хотя и недоволен ее результатом, мог ты видеть и великий дух моего народа. Не хочу допустить его принижения и буду отсекать каждую руку, которая посягнет на него.