Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
После этих слов я поднес саблю хану, и он милостиво кивнул мне и велел селердар-аге взять оружие.
Но еще перед этим встали надо мной два ханских телохранителя-оглана с обнаженными саблями в руках, так что оказался я под сталью, но это не испугало меня, мысль моя билась остро и мощно, теперь уже должен был я до конца своей жизни идти вот так сквозь сабли, пробиваться сквозь их смертельный блеск, сквозь холодную белую смерть, которую несли они с равнодушной неутомимостью всем виновным, а чаще всего невинным душам.
Заговорив, Ислам-Гирей обращался словно бы и не к нам, а к пространству,
Однако слова, вопреки всей пренебрежительности способа произношения ханского, были благосклонными и милостивыми:
"Милости наши взволновались, как море, и солнечные лучи разошлись по вселенной от восторга, потому у нас родилось желание проявить покровительство блестящему вождю казачества днепровского, льву, славному добрым именем, храброму мужу Хмельницкому Богдану и издать об этом свое повеление - знак счастья и образец изысканности".
Дальше было не так складно, так как речь шла о харадже, который нужно было приносить ежегодно к стременам ханским под именем подарка, о деньгах для мурз, о деньгах на вооружение, на коней и на харч для войска, а заканчивалось и вовсе неожиданно: хан, ссылаясь на вечный мир между султаном и королем, участия в войне против королевства Польского принимать не мог, а обещал только послать на помощь "храброму льву Хмельницкому мужественного барса, прославленного воина великого Тугай-бея" с его ногайцами.
Великий визирь сказал, что ханскую грамоту мы получим завтра, после чего Ислам-Гирей встал и пригласил все посольство вместе с мурзами и духовными лицами, появившимися в покоях, на обед.
Медленно переходили в другой покой, тоже расписанный золотом, с узкими решетчатыми окнами. Евнухи носили кувшины с тазами и рушниками, опускались перед каждым на колени, сливали воду, подавали рушники, потом повязывали салфетки, как малым детям. Хан пил одну лишь воду, нам на выбор были вина, пиво, просяная буза, горилка наша и турецкая, в которую нужно было добавлять воды, чтобы она побелела и стала похожей на молоко, и тогда правоверный может пить, не оскорбляя своего пророка, при хане. Может, следовало бы проявить сдержанность, но слишком уж долго были мы в напряжении, поэтому мы с Кривоносом отведали и турецкой, и своей горилки, я подлил и великому визирю, чтобы хоть немного размягчить его жесткий язык, и татарские души оказались такими же податливыми, как и христианские, Сефер-ага раскраснелся от горилки, придвинулся ко мне ближе, прошептал:
– Ты ведь разбираешься в турецком письме, не тебе рассказывать, как читаем мы фирманы из Стамбула. Это весьма хитрое письмо. Когда над определенным словом точка поставлена пером султанского языджи, то воевать против короля нельзя. Если же это насидела муха, тогда можно.
– Сколько же эта муха должна проглотить золота, чтобы насидеть такую хорошую точку?
– поинтересовался я.
– Если ты разбираешься и в кормлении мух, то ты в самом деле великий вождь казаков днепровских, - самодовольно пробормотал Сефер-ага.
Ели долго и много, до стона. Это не то что казацкая тетеря и саламата. Аши-баши носили целые горы мяса, дичи, пловов, потом была утеха для глотки сладости и плоды, шербеты и яуршем, после обеда евнухи снова носили кувшины с водой, мыли мы руки и губы, перешли еще в новый покой, где уселись на решетчатом балконе и стали смотреть на акробатов и слушать ханскую зурну внизу в зале, а нам тем временем подавали сластёны, кофе в золотых чашечках-фельджанах и длинные кальяны из янтаря, усыпанные яхонтами и бриллиантами.
Обед длился до поздней ночи, он стал и ужином одновременно, он занял времени намного больше, чем переговоры, собственно, стал продолжением переговоров, там оказана была нам милость и обещана помощь, теперь нас пытались ошеломить и потрясти, вбить в наши упрямые казацкие головы убеждение в том, какой великий хан Ислам-Гирей, какой он удивительный, богатый, утонченный, мудрый, может и гениальный.
Когда допили кофе, хан дал знак рукой, чтобы я передал ему свою чашку, я подвинул к нему золотую, искусно изготовленную посудину, Ислам-Гирей опрокинул мою чашку на блюдце, немного подождал, пока растечется гуща, потом поднял чашку, посмотрел на нее и на блюдце и начал вычитывать знаки, выписанные кофейной гущей.
– Божьи уши из твоих уст, великий хан!
– воскликнули его царедворцы, но он едва ли и услышал их, сосредоточенный на своих пророчествах, задевавших уже не только меня, но и его самого, отныне моего союзника.
– Видишь эту мощную фигуру в фельджане, - степенно промолвил хан.
– Она свидетельствует, что ты достигнешь величия. А что фигура наклонившаяся, это значит, что на твое величие будут всячески скакать ничтожные люди. От стоп и до самой шеи скакать будут, и никак от них не убережешься.
Я хотел было ответить ему какой-нибудь поговоркой: на бедного Макара все шишки летят или еще - последнего и собаки рвут, но смолчал. Не до поговорок было!
Хан уже поднял свою чашку, которую перед тем тоже опрокинул на блюдце, и продолжал с еще большей важностью:
– Можешь видеть тут, какое мое величие. Оно очищено властью, полученной в наследство, и власть эта - неограниченная и независимая. Ты же будешь зависим от всего, и будет тебе тяжело. Теперь посмотрим на блюдца. У меня великие пути, и все они вольны, как ветры. У тебя тоже великие пути, но они так же ограничены, как и величие. Будешь ходить сушей, водой великой и водами малыми, но каждый раз придется тебе преодолевать преграды, и еще неизвестно, преодолеешь ли ты их.
Я посмеялся себе в усы на эту спесивость. Одолеем! Все одолеем!
Очень уж досаждала нам невероятная напыщенность, царившая в течение этого бесконечного поглощения яств и напитков. Кривонос время от времени вырывался с какой-то дерзкой речью, даже терпеливый Бурляй ерзал на своих подушках, похмыкивая и тяжело переводя дыхание. Я подавлял их нетерпение, обещая мысленно, что больше не будем есть таких обедов - ни ханских, ни султанских, ни королевских. Вернемся к казацким сухарям да уж там и останемся. Ой вернемся!