Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
– А что означают раскаты грома?
– улыбнулся я на эту его речь.
Я знал, что для Самийлю милее всего поиски туманных истин о смысле жизни, добре и зле, о метафизической непримиримости божественного и демонического в человеке. Гей, пане Самийло, не там ты спрятался от жестокой жизни. Бежал от тех, что живут жестокие, как людоеды, искал тех, кого оберегают ангелы, а человек должен оберегать самого себя, потому что никто ему не поможет на этом свете.
Подыгрывая на своей старенькой бандуре, я пропел Самийлу песню перед своим самым первым универсалом:
Лучче ми будемо по полю лiтати,
Та собi живностi доставати,
Анiж у тяжкiй неволi у панiв проживати:
Ей то ж то у панiв слава, що їсти й пити,
Та тiльки не волен свiт по свiту походити...
А уже потом велел списывать свой универсал призывный:
"Зиновий-Богдан Хмельницкий,
Почтительно сообщаем вам, всем украинским жителям городов и сел по обеим берегам реки Днепра, духовным и мирянам, шляхетным и посполитым, людям всякого, большего и меньшего чина, а особенно шляхетно урожденным казакам и святым братьям нашим, что вынуждены мы не без причин начать войну и поднять оружие на панов и старост украинских наших, от которых многовременно обиды переносим, злодетельства и досады и не только на добрах наших (которые зависть возбуждают), но и на телах вольных наших насилие претерпеваем.
Паны и князья возле Вислы и за Вислой не только уже стягивают и соединяют многочисленные свои войска, но и подстрекают на нас и пана нашего милостивого, ласкового отца светлейшего короля Владислава, и хотят они это сделать, чтобы с силой своей прийти в Украину нашу преславную, легко завоевать нас огнем и мечом, разорить наши жилища, превратить их в прах и пепел. Так они хотят уничтожить славу нашу, всегда громкую и известную не только в европейской части мира, но и в азиатских, лежащих за Черным морем, странах. Мы же утвердились в намерении нашем мужественном и безбоязненном сердцем и оружием при божьей помощи встать не против милостивого пана своего короля, а против гордых державцев, которые ни во что ставят выданные нам, казакам, и вообще всем украинцам высокопочтенные привилеи, которые сохраняют и скрепляют наши старинные права и вольности.
Мы шлем к вам этот универсал наш, призывая и заохочивая вас, наших братьев, всех украинцев, к нам на войсковую прю. Лучше уж и полезнее пасть нам от вражеского оружия на поле боя за веру свою православную и за целость отчизны, чем быть в жилищах своих, как невесть кто, побитым. А когда умрем на войне за благочестивую веру нашу, то наша слава и рыцарская отвага громко прозвучит во всех европейских и других концах земли, а радения наши бог вознаградит нашим бессмертием и увенчает нас страдальческими венцами. Так встаньте же за благочестие святое, за целость отчизны и обороните давние права и вольности вместе с нами против этих насильников и разрушителей, как вставали за свою правду славные борцы (как уже засвидетельствовано), предки наши, русы.
Итак, мы идем по примеру наших предков, тех древних русов, и кто может воспретить нам быть воинами и уменьшить нашу рыцарскую отвагу! Это все предлагаем и подаем на здравое размышление ваше, братьев наших, всех украинцев, и с вниманием и нетерпением ждем, что вы поспешите к нам в обоз. На этом желаем вам от доброго сердца, чтобы дал господь бог здоровья и наделил счастливым во всем житьем-бытьем.
Дано в обозе нашем на Сечи на третьей неделе после пасхи года 1648-го, апреля 21-го".
16
Только теперь мог я наконец послать Матронке свое слово, сам снаряжал гонцов, говорил, как пробраться, прокрасться, проникнуть, найти, поклониться, вручить. Потому что я - гетман всемогущий всей сущей по обе стороны Днепра земли украинской!
"Единственная души и сердца любовь, все на этом свете утешения, наипрекраснейшая Матрононька!
Живое золото в крови пробуждает твое имя, и уже скоро брошу это золото к твоим ногам. Я разбудил демонов-сокрушителей и пускаю их на всех державцев и старост - пусть исчезнут в дымах и ревищах наших пожаров, пусть станут пеплом развеянным, пусть колючие терны разорвут их шелка и златоглавы, пусть самоцветы и перлы утонут в степных топилах, а перстни их пусть наденут мертвые.
Жди меня в Чигирине. Я уже иду и приду. Никто не смеет тронуть тебя, потому что я - гетман и рука моя станет твоим прибежищем, ибо гнев мой достанет всех обидчиков и на небе, гнев и страшная месть.
Жди.
Матрононька!"
Кто сражается за чужую долю, хочет доли и для себя. Или я жил лишь для земли своей и никогда - для себя? Кто бы так смог? Еще не родился человек, который ел бы чужим ртом и за которого кто-нибудь спал бы, любил, дышал.
Вела меня обида и страсть? Согласен. Но разве только меня одного? А если сложить воедино все наши обиды и наши страсти? Вместятся ли они между землей и небом и не сметут ли все, что встанет у них на пути, будто буря всесветная? Мне дана была в руки эта буря, словно богу-громовержцу. Страшной была моя власть над этими людьми, которые никогда не признавали никакой силы над собой, которые жили бесприютно, в холоде, впроголодь, немытые, но в то же время обладали невероятной, откуда только и взятой силой, ловкостью, непритязательностью и адской сверхъестественной выносливостью. Потому и тот, кто становился их повелителем, превосходил все человеческие измерения, поднимаясь до безбрежности тиранства. Я тиран? Но самый худший тиран лучше правления безликостей, где не остается даже человека, который мог бы спросить, что же происходит. Сила неминуемо вызывает супротивную силу, так же, как бессилие порождает тоже только бессилие. Ежедневно, ежеминутно мы убиваем людей. Словом, поступком, взглядом, дыханием, мыслью, намерением, отсутствием намерений, злой волей и безволием, упорством и снисходительностью, твердостью и никчемностью, разумом и глупостью. Существуют тысячи способов убивать людей, в особенности в неприметности существования, не говоря уже о тех временах, когда переворачивается мир. Я же должен был теперь перевернуть, опрокинуть мир и сделать это ценой человеческих жизней. До сих пор мог распоряжаться лишь своей жизнью, теперь получал власть над тысячами жизней. Как же мог посылать их на смерть? "Дети!" - сказал я им. "Батько!" - ответили они и пошли умирать, но не за меня, а за самих себя. Справедливость принадлежала только им - и смерть точно так же.
Самийло записал тогда обо мне: "Посматривал он в то время во все стороны многочисленными глазами разума своего, как хитрый ловец, и держал свои караулы на расстоянии мили и даже дальше от обоза".
Моими глазами были глаза всего народа моего, вот почему я видел все, ничто не могло скрыться от моего взора. Передо мной стояли открытыми все шляхи Украины, тогда как города и села украинские, гордясь необузданной волей своей, которую я разбудил в них, не только панам своим, но и панской собаке дороги не указывали. Коронные гетманы топтались между Черкассами и Корсунем, боялись углубиться в молчаливые степи, а сами подогревали себя пьяной похвальбой, что для взбунтовавшегося плебса не стоит высылать даже войска, достаточно нескольких лишь сотен охочих, чтобы связать бунтовщиков, взять их в лыки и привести к пану Потоцкому на расправу. Так и послал коронный гетман "ловить" Хмеля семь хоругвий драгунских и четыре казацкие кварцяные хоругви с их ротмистрами под началом своего сына Стефана и комиссара казацкого Шемберка. Пошли они по первой траве полем на Кодак, а по Днепру были пущены три полка реестровых с полковниками Кричевским, Вадовским и Гурским и есаулами войсковыми Барабашом и Караимовичем Ильяшом. Оба войска должны были ежедневно сноситься, но забыли об этом сразу же. Гетманский сын с Шемберком шли черепашьим шагом, медленно и без поспешности, будто желали продолжить свое существование на этом свете. Из Крылова они пошли не вдоль побережья Днепра, прорезанного ярами и покрытого лесами, а свернули в открытое поле - у них был большой обоз и пушки. Шли, часто останавливаясь, теряя время на пастьбу и наслаждаясь приятной для человеческого сердца весенней прохладой. Барабаша же с Кричевским днепровская быстрина без промедления несла вниз.
Тем временем коронный гетман Потоцкий и польный гетман Калиновский, грызясь между собой, как собаки, с тремя тысячами войска и огромными обозами двигались следом, а потом останавливались, и снова грызлись, и устраивали банкеты и развлечения.
Я вышел из Сечи, чтобы прихватить каждое войско в отдельности и разбить его, а потом взяться и за обоих гетманов.
Уже за месяц до этого Тугай-бей с Карач-мурзой и ногайцами переправились возле Кизи-Кермена и теперь выпасали коней на Базавлуке. Орда была настроена враждебно, что и говорить. Когда поехал я к Тугай-бею, он не стал даже собирать распорошенных по буеракам своих изможденных воинов, оборванных, голодных, без сабель и луков, с одними только конскими мослами вместо настоящего оружия.
– Сколько имеешь войска?
– спросил я его.
– Не менее двух тысяч, - похвалился Тугай-бей.
– Но, наверное, и не больше?
– Может, и не больше, - хитро прищурился мурза.
По правде говоря, моего войска тоже было не более двух тысяч, хотя и не менее, зато духом своим оно могло состязаться с кем угодно.
Казаки в числе хотя и незначительном, играя на коломыйках, ударяя в бубны, шли со знаками над полковниками - под бунчуком и под белыми хоругвями, с пиками, в дерзких магерках и выдровых кабардинках. Надо мной тоже везли бунчук гетманский, хотя булавы за поясом я не имел, благоразумно размышляя, что не победы к булаве, а булава к победам добавляется.