Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
– В тебя уже поверил народ, Богдан. Может, эта вера принесла и мой дух к тебе. Ведь я теперь не властен над своим духом.
– Трудно мне будет без тебя.
– Я буду присутствовать в твоих делах и буду вести им счет. Для дел земных уже нашел ты себе помощника.
– Кого же? Не Выговского ли? Уже родилось во мне тяжкое подозрение, не он ли сжил тебя со свету, стремясь попасть на твое место?
– Слишком мелок для мелких преступлений.
– Предупреждаешь, что совершит крупные преступления?
– Не знаю, гетман. Мне не дано прозревать будущее. Должен отмечать то, что происходит ныне.
– Для меня же нынешнее все - самое омерзительное. Уже сейчас я с ужасом вижу, что растрачу всю свою жизнь на повседневную суетность.
– И великие соборы возводятся из тонкой плинфы.
– Да. Но где взять сил? Надо отвоевать свободу, защитить, навести порядок, установить справедливость, накормить и напоить - на это нужны годы и годы. А разве
Еле слышно скрипнула дверь, и светлое облачко исчезло, а вместе с ним и Самийло. Надо мною склонилось Матронкино личико, испуганно побелевшее, встревоженное:
– С кем ты говорил?
– С тобой, моя милая.
– Нет, нет! Ты кого-то видел. У тебя такие глаза... А-а, я знаю. Это с нею...
– С кем же?
– С покойницей. Пани Ганной.
– Господь с тобою, дитя мое.
Она отскочила от постели, из темноты тихо промолвила:
– Я не хотела ей зла. Никогда не хотела.
– Она умерла, царство ей небесное. Виновата ли ты?
– И ты не виновен! Ни в чем! Что бы там ни говорили!
– Мои провинности не тут и еще не все. Позади - малость, а впереди целые горы. Спасешь меня от них?
– Спасу... гетман.
– Иди ко мне, гетманша моя!
Уже забыл про Самийла да и про все на свете забывал, когда видел ее. Суетность овладевала мною и пустое тщеславие. Чувствовал себя тем древним царем, который все превращал в золото, стоило лишь ему прикоснуться рукою. Я прикоснулся к Матронке - и уже дал ей все. Гетманша. Вся в золоте. Золотая женщина. Вспомнить бы, какой страшной смертью погиб тот царь, который и кусок нищенского хлеба, поднося ко рту, превращал в золото. Хлеб не заменить золотом. И у женщины нельзя отнимать женственность, меняя ее на суетное золото. Не знал я тогда этого, да если бы и знал, разве смог бы удержать свое сердце? Наложницей никогда бы не захотел иметь эту женщину, а только Хмельницкой, только гетманшей. Уже почувствовал силу своей власти во всем, не ведал только, что порой сила эта бывает злой и то, к чему прикасаешься, погибает. Ох, Матронка, Матронка, дитя мое несчастное! Что только не будут говорить о тебе? Будут сравнивать даже с Геленой Троянской, из-за которой поднялась когда-то страшная многолетняя война. Имя твое забудут и будут называть кто как захочет. Обвинят в преступном намерении отравить меня. В сговоре с королем, с панством, иезуитами. Будут утверждать, будто и подсунули тебя мне иезуиты коварные, чтобы сжить со свету! ("Иезуиты забрались в дом гетмана и несколько лет держали возле него женщину с тремя именами: Юльца, Анельца, Гелена - как удалось позднее установить Лаврину Капусте, чигиринскому городовому атаману и старосте гетманской разведки".) Жаль говорить! Можно в самом деле подослать мужчине красивую женщину на ночь и на две, но подослать любовь - возможно ли? Только люди с холодными сердцами могут такое утверждать, да еще и верить. Однако никогда не было недостатка в желающих опозорить перед потомками эту несчастную женщину и мою большую любовь к ней. Дескать, любви никакой не было, а держал ее возле себя, как полюбовницу. Не каждый может получить краску от зари или радуги, зато у каждого есть слюна, чтобы оплевать самое святое. Еще древние говорили: "Calumniare audaciter aliguid semper" - "смелое охаивание всегда дает последствия". Только звери не говорят и не пишут - потому-то и не клевещут! Разве меня самого не пытались очернить? Окружали легендами, но я предпочитал жить вне этих легенд, хорошо зная, что в легендах исчезает живая личность и остается только бесплотный символ, которым каждый сможет воспользоваться для своих целей, порой преступных. Меня отдавали только истории, отнимая все земное и человеческое, но никакая душа не в состоянии охватить и подчинить историю с ее необъятностью и неуловимостью, - душе требуется простое счастье. Власть меняет людей. Забываешь даже о давней любви, но новой жаждешь так же горячо, как все смертные. Но ты принесен в жертву, и никому нет дела до твоей души, до сердечного сокрушения, ты только гетман, а человеческое тебе не принадлежит. Жестокость, а не справедливость, страх, а не уважение, ненависть, а не сочувствие, холод души, а не любовь таким видят властелина. А я хотел все это опрокинуть и начинал с любви. Или не с того я начал? И упрямым был даже в своих заблуждениях. Упрямство ради тех, кого защищал. Хотел передать его и потомкам. Невозможно всего до конца продумать, зато все можно выдержать. Я должен был выдержать.
19
Чигирин переполнялся людьми, лошадями, обозами, оружием, суетой, гомоном, озабоченностью, тревогой, нетерпением. Точно так же, а то и больше, полнился небольшой мой двор, и все прибывали к гетману лишь, всем нужно было непременно попасть именно сюда, потому-то все пробивались, добивались, отталкивали стражу, дело доходило не только до перебранки, но и до сабель, лишь теперь пани Раина поняла, хотя бы в какой-то мере, пределы моей озабоченности и моего величия и немного притихла со своими панскими домогательствами, зато Матрона будто и родилась стать гетманшей, не ведала ни растерянности, ни страха, готова была всегда быть рядом со мною - то ли за трапезой, то ли на пышном выезде - и уже через два дня известна была всем и называемая всеми с почтительным испугом "сама". "Был гетман, а с ним сама". "Имели беседу с гетманом, и была при сем сама". "Обед дал нам ясновельможный, и по правую руку от него сидела сама".
Прискакал с гетманскими принадлежностями Иван Брюховецкий, приехал с ним отец Федор, прибыли писари, среди которых уже был и Выговский, в казацком одеянии, чистый, вежливый, аккуратный, на глаза мне не лез, как Брюховецкий, но я вызвал его сам.
– Помню, какую услугу оказал мне под Боровицей, пан Иван, вот я и хочу попробовать тебя в нашем деле: сдается мне, ты достоин большего, чем воспоминания о своей инфамии и лыках татарских.
Выговский молча склонил голову. Умел быть почтительным.
– Видел ты, что произошло на Желтой Воде. Это не просто выигранная битва. И не просто кровь. Кровью шляхетскою в campo deserto [25] , как называют они степи наши, смыта кровь народа моего, которую паны проливали реками в течение десятилетий, а то и целых столетий. И то, что писал я под Боровицей, тоже смыто теперь панской кровью. Всех вельможных, которые не убиты, отошлю в подарок хану Ислам-Гирею, коронных гетманов с их войском разобью так же, как разбил гетманского сына, и кто попадет мне в руки, тоже пойдет в Крым. По тому Черному шляху, по которому шел в ясырь мой народ. Потоцкого не боюсь, потому что никого не боюсь. Разве выиграл он хотя бы одну великую битву? Сверкнула ли в нем хотя бы искорка здравого смысла? Жаль говорить!
25
В диком поле (лат.).
Весь народ поднимается ко мне. Идут со всей Украины и еще будут идти. Посылал универсалы с Сечи, теперь хочу составить универсал из Чигирина. Пусть знают о моей победе, о том, что я снова в своем Чигирине, и пусть идут ко мне под Корсунь и туда, где стану. Напиши, что идем с верой в бога, в свое оружие и доброе дело. Неба не жаждем, пекла не боимся. Встаем против нарушения прав и вольностей своих и зовем всех встать, ибо рыдания Украины голосами небо пробивают, взывая к мести. Мы родили детей, они поверили нам и пришли на этот свет. И что же они тут нашли, что увидели? Хоть умри, а заслужи, восстанови их доверие. Напиши, как разбили Шемберка и молодого Потоцкого, а теперь разобьем и Потоцкого старшего. Когда бьешь собаку, так почему бы не попасть и в хозяина?
Выговский слушал - хотя бы буркнул. Это не казацкие нравы, когда каждое твое слово будто на копья поднимают. Видно, хорошенько помяла жизнь пана Ивана, если он выказывает такую abrenuntiatio [26] . Но у меня не было желания щадить его. Первый разговор - первая и наука. Если я и поставлю его на Самийлово место, то пусть всегда помнит, где гетман, а где он.
– Знаю, что долго вертелся среди шляхты, пане Выговский, и сам в шляхетство усы макнул, так вот и слушай, что я тебе скажу. Эта шляхта не только хлеб наш и сало наше ела, но живилась возле нас языком нашим, перетащила из него к себе много слов, и одежду нашу посполюдную, и наши песни. За это не браним ее, а уважаем, потому что засвидетельствовала разум, которого не имеют наши писари. Посмотри-ка, сколько этих скрибентов имеем: писари войсковые, полковые, сотенные, при атаманах, городские, волостные, писари и писарчуки, писарята, подписки. Народ говорит на одном языке гибком, богатом, звучном и красочном, а пишут на какой-то мешанине, корявыми словами, неизвестно откуда и почерпнутыми. Да еще и для писания такого приходится держать целую орду скрибентов со скрюченными душами и вывернутыми мозгами. Подумать лишь, что и я столько лет был таким скрюченным, носил тяжесть нарочитости на душе - и не верилось, что смогу когда-нибудь сбросить, высвободиться от нее.
26
Отказ, отречение от всех прав (лат.).
– Над гетманами ничто не тяготеет, - подал наконец голос Выговский.
– Кроме долга. А ты, пан Иван, готов ли поднять на свои плечи тяжкий долг моего писаря?
– С тобой, пан гетман, хоть на край света.
– Не надо нам этого края. Свою землю имеем. Заметил ты, сколько там у нас писарей гетманских?
– Двенадцать.
– Славно. Не терял зря, выходит, времени. Утрата у меня тяжкая и невозместимая. Погиб писарь генеральный Самийло из Орка. Кем теперь заменю его - не знаю.