Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
Я созвал полковников и старшин. Прохаживался между ними возле своего большого шатра, останавливался то возле одного, то возле другого, всматривался в лица, хотел прочесть в их взглядах, в их душах - что там, какие мысли о гетмане. Сам не ожидая, остановился вот так перед Нечаем. Молодой и здоровый, как вол, негнущаяся белая шея, которую не берет и степное солнце, упрямый взгляд, жадные к жизни губы.
– Жить хочешь?
– спросил его.
– Кто бы не хотел?
– Тогда зачем послал добивать поверженных?
– Бес их посылал! Кто пошел, тот пошел, а кто не хотел, тот остался.
– Ты ведь знал, что пошли, почему не остановил? Почему не сказал мне?
– Они ведь не спрашивают.
– Ох, насобираем мы горя да беды на свои головы, полковник, - вздохнул я на эту его простецкую речь.
– Ну а ты, Чарнота? Ты генеральный обозный, должен был бы у этих своевольников отобрать весь припас, увидев, что умыкают тайком из табора!
Чарнота пожал округлыми плечами. Был он весь круглый, хоть кати его колесом, глаза тоже у него были круглые, будто никогда они у него и не закрывались, не прищуривались, чтобы видеть все даже там, где никто не видит.
– Мне что? Мое дело - добывать у чужих и отдавать своим. Армата исправна, припас есть, все необходимое тоже. А кто куда бежит - пускай полковники да есаулы смотрят.
– Гей, пане гетман, не придавай значения, - беззаботно промолвил Кривонос.
– Все равно ты должен был знать, что орда не оставит панов, не потрепав как следует.
– Пусть орда. А мы? Будто собака, нападающая на слепого? Что скажет мир о нас?
– А что он говорил до сих пор? Знал ли кто-нибудь, что мы и кто мы?
Прилетел гонец от Брюховецкого. Глаза у него, как и у есаула, были бегающими, неуловимыми.
– Пан гетман, они отказались повиноваться!
– Где есаул?
– Там остался. И писарь генеральный, и отец Федор. И уже идет битва. Орда начала первой.
Я отстранил его и махнул джурам, чтоб подавали коней для меня и для старшин. Надо спасать хотя бы то, что можно спасти. Гетмана слушают только в часы смертельных опасностей. После боя уже не слушает никто. Может, так и надо? Когда ведешь людей на борьбу, приходится бороться прежде всего не с врагом, а с ними же. Но прежде всего - с самим собой.
Орда настигла отступающих именно в Княжьих Байраках на перекопе. Наверное, выжидали там в засаде, зная, что птичка непременно попадет в силки. Ударили внезапно, Потоцкий и Шемберк все же успели расположить телеги четырехугольником, связав их цепями, и все, от региментарей до последних пахолков, начали яростно обороняться. Татары разорвали табор, многих жолнеров убили, смертельно ранен был сам Потоцкий, но старые воины снова соединили телеги и еще раз попытались дорого продать свою жизнь, но тут налетели казаки Нечая, которые лучше татар разбирались в ведении тележной войны, ударили по вооруженным одними мечами и луками жолнерам из своих самопалов, отчаянно кинулись под дым на телеги, и уже не сеча началась, а стихийно необузданный захват добычи, пленных вязали, не разбирая, били и своих, татары вместе с шляхтичами хватали порой и казаков, и тогда товарищам приходилось вмешиваться, растолковывать ордынцам, кто враг, а кто союзник.
Сам Тугай-бей, окруженный нукерами, стоял на высоком степном кургане, издали прислушиваясь к клекоту боя, и лицо у него было как у медного истукана. Я подлетел к нему, чуть не ударив грудью своего коня его скакуна, закричал по-татарски:
– Эй, славный Тугай-бей! Называешься моим братом, а что творишь?
– Не брат твой бьется, великий гетман Хмельницкий, - орда бьется.
– Почему же не остановил ее?
– Орда не может возвращаться домой без добычи. Когда орда тронулась в поход, ее ничто не остановит. Разве можно остановить море или бурю?
– Вы же пришли не на добычу, а помогать нам, своим союзникам? Таково было веление великого хана.
– Помогать можно, только за что? За золото или за добычу. Станешь богатым - будешь платить за помощь золотом. Золота нет - берем добычей.
– Я сам остановлю побоище!
– крикнул я, подавая знак своим сопровождающим.
– Зачем останавливать то, что и само остановится?
– спокойно промолвил Тугай-бей, не трогаясь с места.
Я не успел. Мне суждено было до дна испить чашу горечи, которая должна была подмешаться к моей славе. Так с этого дня и начался жестокий счет моих побед и поражений, моей славы и бесславия. Так тучи затмевают дневное светило, бросают тень на степи, на всю землю, тень ясную, но и темную, хотя мне этого и не хотелось.
Возле Княжьих Байраков уже все было закончено. Иванец Брюховецкий вылетел мне навстречу, весь расхристанный и ошалевший, беспорядочно махал руками, не мог произнести и слова.
– Где пан Самийло?
– закричал я ему.
– Н-не знаю, пан гетман. Потерялся.
– А отец Федор?
– П-потерялся.
– А твои казаки где?
– Черт знает где они. Порас-стерялись...
Я огрел его нагайкой поперек спины и помчался туда, где творилась неправда и где царила злая сила. Был бы под рукой исправный казацкий полк, изрезал бы орду на мелкие кусочки. Но казаки мои остались на Желтой Воде, а те, что вертелись между татарами, не стоили и доброго слова. Велел искать Самийла и отца Федора, тем временем присматривался к тому, что творится вокруг. Ордынцы вязали шляхтичей по два и по три, кто скольких схватил, раненых добивали. Я тут же послал своих казаков, чтобы выкупали раненых, не давали губить христианские души. За шляхтича татары требовали коня, за жолнеров два десятка золотых. Я велел не торговаться. Велел также найти и выкупить обоих региментарей, Чарнецкого и Сапегу, всех вельмож, имея в виду спасти их от продажи на невольничьем рынке в Кафе или в Гезлеве, но и не оставить безнаказанными, подарить хану Ислам-Гирею. Пусть посидят на Мангупской горе! Еще не знал, что молодой Потоцкий умирает, что уже ему не помог бы и сам господь милосердный. Про Шемберка потом был пущен злой слух, будто я, в отместку за собственные кривды, велел его замучить, прибить голову к жерди и носить перед войском. Заткнулись эти черные рты лишь тогда, когда Шемберк с другими старшинами через два года возвратился из ханской неволи. Но это еще должно было когда-то быть.
Я кричал на вестовых, которые подскакивали с тем или иным уведомлением, но никто не привозил вести про Самийла. Отец Федор нашелся, он соборовал умирающих казаков, ходил где-то по обширному полю битвы, как живое воплощение милосердия, а Самийла не нашли, словно он улетел куда-то с птицами.
Когда я уже отдалялся от этого поля позора, из толпы невольников кто-то закричал:
– Пан Хмельницкий! Пан гетман! Смилостивься надо мною! Я - Выговский Иван, писарь из-под Боровицы...
Боровица! Поле казацкого поражения и тяжкого позора - и это поле победное, но позорное по-своему. И этот человек словно бы соединил два поля моего позора, которые разорвали десятилетия.
Я повернул коня, присмотрелся к невольникам, связанным сыромятными ремнями, окруженным зоркими воинами Тугай-бея. Выговского не узнал, потому что искал писаря, а тут все были жолнеры.
– Не узнаешь, пан гетман? Да вот я.
Жолнер, как и все, но вроде бы и не настоящий, только и всего что доспехи на нем жолнерские. Коротковатые руки, чтобы махать мечом, рот маленький, из него не извлечешь воинственного клика, усы тоже - ничего особенного.
– Так это ты, пан Иван? Как же попал в лыки? Где твоя чернильница? И кто теперь у тебя хозяин?