Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
Зато панство заслужило свой позор по заслугам. Тот якобы героический дух, которым оно кичилось, вызывался и поддерживался в панстве разве лишь ненасытностью и алчностью. На войну они шли, будто на прогулку, надеясь, что биться за них будет кто-то другой, везли за собой все свои скарбы, дорогие одежды, драгоценную посуду, ковры, меха, многие из них ехали в разрисованных колясках, в пышных каретах, тащили из Мазовша или из Подгалья служек, всячески издеваясь над ними, не заботясь об их человеческом достоинстве. Победная шляхта еще скрывала свой звериный лик за блеском и пышностью, разгромленная же, как вот на Желтых Водах, начисто теряла все человеческое и представляла
Я тогда еще не знал до конца, что тот, кто прикоснется к чужому позору, неминуемо опозорится и сам: сапог чистым не сохранишь, бредя через болото.
Накануне отец Федор отслужил благодарственный молебен, в котором провозгласил меня батьком отчизны, реставратором греческой веры, вдохновителем древней свободы. Казачество подбрасывало вверх шапки и восклицало "слава!", били пушки, возвещая о приходе новых времен (пушек у нас теперь было уже не четыре, а целых двадцать шесть, из них шесть - на четырехконной упряжке, а двадцать легких - на пароконных), казалось, и небесные светила, планеты и звезды сдвинулись со своих миллионнолетних мест и выстроились в новые констеляции, предвещая успехи в нелегком деле и в замыслах самых дерзновенных.
Я объявил двухдневный отдых, чтобы навести порядок во всем, а потом, опережая остатки разбитого войска молодого Потоцкого и Шемберка, решил идти на Украину, найти коронных гетманов с кварцяным войском и завершить разгром шляхты.
Демко уже, наверное, добрался до Чигирина, и я думал про Чигирин и про Матрону, думал про свой народ, не спал всю ночь от дум возвышенных и тревожных, рос душою, а потом внезапно наползало на меня что-то темное и понурое, отнимало все силы, сам не знал, где я и что со мною, жив я или не жив, победоносный гетман я или суетный мелкий человек, и от этих мыслей меня охватывало такое страшное отчаяние, что заслоняло весь свет, и я исчезал для самого себя, летел куда-то в бездну, а на земле тем временем творилось что-то невероятное.
С утра беспричинно ярился, Иванец Брюховецкий заметил мое настроение и не допускал ко мне никого, кто хотел явиться пред мои очи, но Самийла отстранить не смог, тот пришел вскоре после обеда, был непривычно подавлен, сел напротив меня, склонил голову, руки его висели, будто плети.
– Что это с тобой, пане Самийло?
– спросил я не вельми доброжелательно.
– Писем мне не принес, а принес свое плохое настроение? Может, думаешь, что гетман - такая шкатулка, в которую можно собирать ваши печали?
– Не моя это печаль, гетман, а скорее твоя.
– Почему же?
– А потому, что Тугай-бей погнался за Потоцким.
– Всегда так бывает: один гонится, другой убегает.
– Если бы так. Ты же сам велел, когда пришли сюда и стали лагерями, перекопать Княжий Байрак, чтобы шляхта не смогла отступить.
– Не понадобился мне этот перекоп, а могло быть по-всякому.
– Копали же там нечаевцы, пан гетман.
– Ну и что?
– А то, что теперь нечаевцы тоже погнались следом за шляхтой, чтобы урвать и себе добычу. Когда нападут на безоружных, да еще и отпущенных по твоему слову гетманскому, позор падет и на твою голову, пане Богдан. А ты должен начинать с дел праведных.
Теперь уже я понял, что это недобрые предчувствия мучили меня всю ночь и весь этот день. Готов был рвать на себе волосы, кого-то бить, гнать гонцов, все конные полки вдогонку за этим своевольным Нечаем, завернуть, покарать, проучить! Но раздражал меня своими нудными упреками Самийло, и я сдержал свой гнев на ослушников, загнал его в мрачные дебри своей души, сцепился с ним в словесном поединке.
– Говоришь: праведность? А что такое праведность? Вчера шляхта ходила в шелках-адамашках и пила из серебряных кубков, сегодня в этих адамашках ходят казаки и пьют из серебряных кубков, отнятых у панов. Вот тебе и праведность.
– Для казаков - да. А для шляхты?
– Шляхте нет места на земле. Это позор человеческого рода.
– Но человеческий род непрестанно порождает и панов, и хамов. Разделяются и размежевываются - и нет спасения.
– Вот тебе и спасение - изжить панов. Смести с лица земли все порочное.
– А что порочное, гетман?
– То, что пьет людскую кровь.
– Ты тоже разливаешь людскую кровь. Порой несправедливо. И если прольется она в Княжьих Байраках...
– Вот уж заладил: Княжьи Байраки, Княжьи Байраки!
Я позвал Иванца.
– Где Нечай?
Есаул вертел выпученными глазами, надувал свои красные щеки и молчал.
– Ну?
Иванец молчал. Я подбежал к нему, схватил за грудки, встряхнул так, что чуть не оторвал голову, но шея у него была крепкая, удержалась.
– Знаешь, а молчишь! Почему не сказал!
– Пан гетман, не хотел тревожить.
– Тревожить? Вот я тебе потревожу! Бери сотню, гони вдогонку и задержи этих негодников! Одна нога там, другая - тут! Не вернешь - горлом своим заплатишь!
Самийло встал, сказал спокойно:
– Дозволь, гетман, я тоже поеду и возьму отца Федора.
– Не генерального писаря это дело!
– Позор не будет разбирать. Падет на все наши головы.
– Хочешь, поезжай. Ко всем дьяволам! На погибель!
Во мне прорвалось все желчное, мрачное и неосознанное. Знал, что Самийло, может, единственный, кто желает мне только добра, кто даст свою руку на отсечение за меня, а не мог удержаться, и проклятья, которые я должен был бросить в лицо всему самому ненавистному, несправедливо доставались теперь моему ближайшему товарищу. Вскоре я должен был тяжко пожалеть и жалеть до конца жизни за эту минуту своей слабости, но это было запоздалое раскаяние, как и все людские раскаяния.
Вот тут я почувствовал бессилие власти. Победы достаются всем, поражение и позор - только тебе одному. Ты обречен барахтаться в безысходности, преодолевать неодолимое, состязаться с безликим врагом, с привидениями, со злой долей, и никто не придет к тебе на помощь, никто не посочувствует, а только злорадство нависнет над тобой, как туман над долиной. И до этого времени испытывал я приступы безнадежного одиночества, но такого тяжкого не знал еще никогда. Одиночество рвалось из меня, будто дикие кони, я загонял их назад, держал изо всех сил, чтобы не выпустить, не показать никому, - и вся сила шла на это, а для дела ничего не оставалось. Войско было без гетмана. Оно отдыхало, зализывало раны, готовилось к походу, знало или не знало, что часть от него где-то оторвалась и готовится совершить дело позорное и унизительное, его не трогала боль гетмана, оно не ведало его страданий, великое войско - не одной матери дети.