Я диктую. Воспоминания
Шрифт:
На мой взгляд, этих самых стариков больше всего беспокоит не то, что у них убавится власти, и даже не более или менее значительное понижение уровня жизни. Их беспокоит топот ног за спиной; это им на пятки наступают те, ради кого они буквально жертвовали собой, помогая им вскарабкаться по ненавистной мне социальной лестнице, это торопятся наследники, перешептываясь при этом:
— Когда же наконец они решатся освободить для нас местечко?
Думаю, что эта проблема, если взглянуть на нее чисто по-человечески, не менее важна, чем проблема молодежи и проблема образования. Да, существует
Политиков, психологов и филантропов надо было бы заставить почитать «Судебную газету» за прошлый век; может быть, тогда они перестанут болтать о якобы безвозвратно ушедшей идиллической поре и о неурядицах нашего времени.
Может быть, они осознают, что, невзирая на некоторый внешний прогресс, более или менее искусственный — во всяком случае, он не слишком проник в душу людей, — мы вовсе не продвинулись вперед, и хорошо еще, если не подались назад.
1 июля 1976
Думаю, я уже рассказывал о вопросах, которые обыкновенно, если не по привычке, задают мне журналисты газет и еженедельников, телевидения и радио, и отмечал постоянство этих вопросов.
Один, во всяком случае, повторяется чуть ли не автоматически:
— Каков ваш распорядок дня теперь, когда вы на покое?
Я отвечаю, что он практически неизменен. Поднимаюсь я каждый день в один и тот же час, причем без будильника; прослушав выпуск новостей, принимаю душ и иду на прогулку.
Всю жизнь, начиная с шести лет, у меня была потребность как можно скорей после пробуждения окунуться в жизнь, очутиться на свежем воздухе. Я ведь был певчим в церковном хоре и прислуживал на первой шестичасовой заутрене. А впоследствии летом и зимой каждое утро перед школой вместе с дедом купался в Маасе.
В сущности, я следую своему распорядку дня почти механически, словно запрограммированный. Наш розовый домик полон часов. У меня на этот счет пунктик. Однако я никогда не смотрю, который час. Мне это не нужно. Я инстинктивно чувствую время.
Примерно в пол-одиннадцатого-одиннадцать я диктую. Но перед этим звоню в секретариат и разбираюсь с корреспонденцией.
Затем беглый просмотр местной газеты «Трибюн». Завтрак. Отдых. Опять прогулка. Иногда снова диктовка. Чтение журналов, ровно в семь обед, чтение более серьезных трудов, а в половине десятого отход ко сну.
Большинство журналистов, когда я им сообщаю свой распорядок дня, смотрят на меня с некоторой жалостью: видно, что они сочувствуют монотонности моей жизни.
А ведь у миллионов, сотен миллионов людей распорядок изо дня в день один и тот же. Не только рабочие и служащие садятся в автобус, поезд или метро, чтобы точно к началу работы прибыть на завод или в канцелярию. То же приходится делать крупным предпринимателям. И даже адвокатам, которые открывают кабинеты в определенное время и к определенному времени едут в суд. То же можно сказать и о врачах, с той лишь разницей, что в некоторых местностях им зачастую приходится вставать по нескольку раз за ночь, чтобы оказать срочную помощь.
Журналистов сбивает с толку образ жизни, который ведут некоторые писатели. Чтобы написать роман, им необходимо несколько недель или месяцев поразмыслить над ним в Венеции или где-нибудь еще, а в Париже они бегают по коктейлям и приемам. Кроме того, они как можно чаще являются к издателю, чтобы узнать тираж последней своей книги или — что тоже бывает нередко — повозмущаться тем, что их творения недостаточно рекламируют.
Эти писатели, в сущности, живут вне общества, что, очевидно, и мешает им понять его. Все большее число писателей, художников, актеров привлекает этот род кажущейся свободы.
Я же чувствую себя нормальным человеком, живущим той же жизнью, что все люди. В семьдесят три года я еще диктую, но уже не чувствую в себе сил нянчиться с героями книг.
Не надо говорить мне о монотонности! Жизнь журналистов, которые приходят ко мне, куда монотонней моей. Дело ведь не в том, чтобы выкроить время из перенасыщенного дня. И не в мгновенных прихотях, коктейлях, приемах, визитах к издателю, чтобы вырвать какой-нибудь заработок. Дело в том, чтобы жить жизнью, как можно более близкой к жизни большинства современников.
7 июля 1976, в пять часов пополудни
В Швейцарии среднее образование получают в две ступени. Сначала идут в коллеж, обучение в нем длится шесть лет. Затем поступают в гимназию, где программа почти полууниверситетская, и через два-три года получают степень бакалавра.
В коллеже Пьер был скорее бунтарем. Учителей своих он считал старыми увальнями, погрязшими в идеях пятидесятилетней давности. А все его однокашники, по его словам, были сынками буржуа — приверженцев отсталого социального строя.
Когда я спросил, есть ли у них в классе дети рабочих или крестьян, он ответил:
— Есть один.
Я очень хорошо это помню. Это было года два-три назад. Пьер подписывал все антиконформистские воззвания и участвовал в демонстрациях протеста.
Сегодня я был потрясен, обнаружив перед собой семнадцатилетнего парня, отрекшегося от своих недавних взглядов; он с неохотой признает, что когда-то исповедовал их.
Мы немного поговорили о политике, в том числе международной. Я заметил, что Пьер превратился в благонамеренного и, хотя еще носит джинсы, готов надеть обычный костюм, пристежной воротничок и галстук. Он уже коротко постригся.
Большинство людей сочувствуют буржуазным семьям, чьи дети бунтуют против законов своей среды. У меня же сжимается сердце при виде того, что мой совсем еще юный сын перешел во вражеский стан.
Кто-то, не помню, в прошлом веке сказал: «Кто в двадцать не был анархистом, не достоин стать в пятьдесят преуспевающим буржуа».
Не желаю, чтобы один из моих детей стал преуспевающим буржуа. Я предпочел бы чувствовать в нем свойственное молодости бунтарство, по крайней мере насмешливость по отношению к общепринятым взглядам и кипение новых идей, каковы бы они ни были.