Я еду на верблюде
Шрифт:
Мы с папой вообще не курим. А пристегнуться пришлось. Сразу стало неудобно смотреть в окно. Но я все же кое-как повернулся и стал смотреть на аэродром. За окном ходили рабочие в комбинезонах, копошились под самолетами.
Наш самолет еще стоял на земле, а все равно было интересно смотреть. Интересно было, когда он тронулся с места и земля сперва медленно поплыла назад, потом все быстрей, все быстрей, и вот уже только мелькает трава по сторонам взлетной дорожки, и совсем незаметно самолет отрывается от земли. Вдруг чувствуешь, что земли под колесами самолета
Так летел я. Как в сказке. И летел — в сказку.
В Москве шел дождь. Над городом плыли серые тучи. Было пасмурно, как осенью. Наш самолет пробился сквозь тучи, как сквозь густой темный туман. Сверху тучи стали похожи на снежное поле и на какие-то причудливые снежные горы — будто кто-то порвал их на части, и они, порванными, застыли. Порванные снежные горы-сугробы. Такого на земле никогда не увидишь.
Не успел я оглядеться, как за окном самолета тучи исчезли, словно кто-то стер их гигантской рукой. Светило яркое солнце. Папа, который поверх моего плеча тоже смотрел вниз, только успевал называть:
— Тула. Вон за городом большой парк, даже не парк, а лес. Это Ясная Поляна. Здесь Лев Толстой жил… А это — тургеневские места, они в его книжках описаны… А вот это — Харьков… Это Запорожье… А вон голубой уголочек — это Азовское море. С левой стороны все море видно…
Как я жалел, что сижу в самолете справа, а не слева, и не вижу всего Азовского моря. А больше всего завидовал пилотам, которые сидят в кабине и видят все справа, и слева, и впереди.
А так я не успевал разглядеть ни Харькова, ни Запорожья, ни уголочка Азовского моря. И если в Москве я радовался, что наш самолет самый быстрый, то теперь хотел бы, чтобы самолет летел тише и ниже, чтобы можно было побольше разглядеть и запомнить, а потом рассказать дома друзьям.
Потому что кто ж еще из моих друзей может лететь вот так, как я, и столько видеть сразу, за каких-нибудь два-три часа.
Ну разве это не сказка!
— Берег Черного моря видишь? — спрашивает папа. — Видишь белую полоску у берега? Это пена прибоя. А вон лодки рыбаков вышли на промысел.
Гляжу на ту пену, на маленькие игрушечные лодки. А потом на синей воде снова вижу белые лоскутки пены, словно кто-то разбросал по воде снег.
— И это прибой? — спрашиваю.
— Нет, это от ветра на волнах белые гребешки… А вот уже и турецкий берег.
Я прижимаюсь лбом к стеклу, чтобы ничего-ничего не пропустить. Вглядываюсь вниз и вижу зеленые поля, маленькие домики деревень. Потом не стало ни полей, ни домиков, а только желтел внизу песок, потом желтый песок вдруг сразу стал красным.
— Папа, смотри, красный песок!
— Это краснозем…
Не успеваю насмотреться на краснозем — я же никогда раньше его не видел, — как снова попросили всех пристегнуться к креслам, потому что самолет сделает посадку в Анкаре.
— Везет тебе, — говорит папа.
— Почему? — не понимаю я.
— Во-первых, что летим днем и ты все видишь. А во-вторых — самолет не
Я вовсе не против того, чтобы мне везло.
Чужая земля
— Сейчас ты будешь идти по чужой земле, — говорит папа.
Никогда в жизни я не ходил по чужой земле. Земля, по которой я хожу уже двенадцатый год, — моя земля. И улицы мои, и город, где я живу, — мой. И пионерский лагерь, куда я еду летом, и лес, где я собираю ягоды и грибы. Все мое. И про то, что все это мое, я подумал только теперь, после того, когда папа сказал о чужой земле. Раньше просто ходил, играл, бегал. И ни о чем не думал.
А тут… буду идти по чужой земле. Какая она, чужая?
Я крепче сжимаю папину руку, и мы выходим из самолета.
Ступеньки трапа, асфальт дорожки. Там, где асфальта нет, колышется под ветром, пригибается к земле зеленая трава. Когда вращаются винты самолета, поднимается такой ветер, что не только траву пригибает — фуражку с головы сорвать может.
На аэродроме много самолетов с непонятными надписями и знаками. Как и в Москве, аэропорт этот тоже международный. Возле самолетов снуют люди в замасленных комбинезонах. На головах у них вместо фуражек фески с кисточками, из-под которых видны черные волосы. У всех только черные. Светлых, как у меня или у моего папы, нет ни у кого.
В аэропорту продают сувениры. Мне сразу бросились в глаза кинжалы. Изогнутые турецкие кинжалы с разрисованными рукоятками. Сколько их! Лежат под стеклом и словно просятся: «Возьми меня, никогда в жизни не захочешь расстаться со мной».
А серебряные шампуры-шпаги, на которых жарят шашлыки, просто стоят в вазе наверху витрины, и только, как букет цветов, торчат из вазы витые ручки. Остальные сувениры неинтересные. Подумаешь, носки вышитые, браслеты или кольца. Все это вместе взятое не стоит и одного кинжала.
И все не просто лежит, все продается. И кто-то ведь покупает эти кинжалы и ходит с ними по улице! Я представил себе, как прихожу в класс с таким кинжалом на поясе. Все ребята сбегаются ко мне и просят, чтобы дал его хоть в руках подержать. А я не даю, еще чернилами запачкают. Витька, мой друг, обижается: «Мою черепаху, Аэлиту, я тебе давал подержать, а она ведь живая. Ей же вредно. И то я дал. А ты…» — он не договаривает, и мне вправду становится стыдно. Я подаю ему кинжал вместе с ножнами: «На, гляди, подумаешь, Аэлита…»
— Пошли, разбойник, вижу, что тебя заинтересовало, — говорит папа.
А мне совсем не хочется никуда идти. Я, кажется, стоял бы здесь весь день и смотрел на кинжалы.
— Пошли, угощу лимонадом.
Папа берет меня за руку и, как маленького, ведет от прилавка.
Высокий тонкий стакан с лимонадом подает мальчик в белом, вышитом чем-то блестящим костюме и белой феске с кисточкой.
Папа берет два стакана, один с лимонадом для меня, другой с чем-то белым для себя. Я сперва попробовал из папиного стакана — не понравилось. Похоже на кефир, только тягучее и пахнет неприятно.