«Я» и «МЫ». Взлеты и падения рыцаря искусства
Шрифт:
А все вместе, с лихими, яркими пятнами фона, было, по-моему, удивительно празднично.
Но так было только по-моему.
Грек поволок эскизы в наробраз, откуда был сделан заказ.
К вечеру стало известно, что из наробраза, верней – из его первомайской комиссии последовало распоряжение срочно вызвать автора триптиха на беседу.
Козинцев попросил меня пойти вместе с ним.
Не то чтобы он робел – просто разговор с начальством казался ему чем-то тревожно непонятным.
Впрочем, быть может, и робел немного.
– А
– Что-нибудь придумаем.
И вот мы поднимаемся по кипящей людьми наробразовской лестнице. Сотни посетителей по тысячам дел непрерывно приходят сюда в течение дня.
Нам неизвестны все эти дела – а их было, действительно, необозримое число – только-только формировался новый образ человеческой жизни, создавались неведомые миру учреждения, возникали проблемы, никогда еще не бывшие, приходилось заниматься вопросами, родившимися впервые в истории.
Для нас же это было только столпотворение идущих вверх и вниз людей, непрерывное мелькание лиц.
Казалось, это одни и те же фигуры, суетясь, поднимаются и, суетясь, опускаются.
Казалось, ничего не изменилось бы, если б те, что наверху, – остались бы там, наверху, а те, что внизу, остановились бы и не стали подниматься. Ничего, казалось нам, не случилось бы от этого.
В коридоре второго этажа мелькнул крючконосый профиль Марголина. Он быстро шел, окруженный так же быстро поспешающими за ним посетителями, и на ходу решал какие-то их вопросы.
Тогда мы знали его только так – в лицо и по бесконечным шаржам в газетах и журналах. Его нос крючком и толстенная нижняя губа были очень удобны для карикатур, и художники любили его рисовать.
Он был известным театральным критиком и подписывался Микаэло. Да еще и латинскими буквами. В те времена такие литературные псевдонимы были распространены – так милейший одесский журналист Станислав Адольфович Радзинский подписывался Уэйтинг. Почему? Никто не задавал себе такого вопроса. Большинство этих псевдонимов перешли в советскую действительность из дореволюционной журналистики.
Встречались и Бе-моль, и Ре-диез, и Квазимодо, и Фауст. Чего только не было.
Мейерхольд подписывался доктор Дапертутто.
Козинцев не знал еще тогда, что повстречавшийся нам в коридоре Микаэло – Марголин сыграет очень важную роль в его жизни. Именно он, занимавший в наробразе должность помощника заведующего ТЕО (театральным отделом), обратит на него и на Юткевича внимание своего шефа – заведующего ТЕО. А им был в то время выдающийся режиссер Константин Александрович Марджанов.
Марджанов и Микаэло бесповоротно поверили в дарование молодых художников и отдали им отличное театральное помещение – подвал гостиницы Франсуа, где раньше было замечательнейшее кабаре «Подвал Кривого Джимми».
Возвращаюсь, однако, к тому дню, когда мы с Козинцевым подошли к двери первомайской комиссии Киевского губнаробраза.
Навстречу
– Вичка, – обратился я к нему, – что там за комиссия?
В ответ Вичка произнес слово, которое я и думать не могу здесь привести, разорвал в клочки эскиз, бывший у него в руках, и швырнул в раскрытое окно.
Мы с Козинцевым переглянулись – в смысле «ну, ну» – и вошли в комиссию.
Она восседала за канцелярским столом.
В центре находился товарищ, которого в Киеве знали по его предыдущей деятельности в качестве руководителя самых различных учреждений: от управления милиции до директорства в Художественном институте – должности, которую он ныне занимал.
Еще ранее этот товарищ был матросом черноморского флота, о чем не знакомые с его биографией могли судить по полосатой тельняшке, что постоянно выглядывала из-под кожанки. Председатель был как бы сложен из двух геометрических фигур – квадрата головы и прямоугольника туловища.
Еще два члена комиссии находились слева и справа от него.
Слева женщина в красном платке и тоже в кожанке, которую оттопыривали могучие груди. Они упирались в стол и не позволяли женщине наклониться над лежащими перед комиссией козинцевскими эскизами.
Кто была та женщина, мы не знали, но зато знали журналиста, сидевшего по другую руку председателя.
Журналист носил пенсне, от которого тянулся черный шнурок к жилетному карману.
По отношению к председателю пенсне держалось необычайно искательно и заглядывало как бы снизу в председательское лицо, ожидая медленно скользящие с руководящих уст слова.
Когда мы вошли, Козинцев подошел к столу, я остался несколько поодаль.
Комиссия немного удивленно смотрела на худенького мальчика, стоявшего перед ее столом.
Затем председатель уперся указательным пальцем в эскиз и спросил тоном, не предвещавшим ничего хорошего:
– Ваше?
Козинцев кивнул головой.
Тогда все трое стали смотреть попеременно то на художника, то на его эскиз.
Председатель хмурил и сдвигал в сплошную колючую изгородь свои кустистые брови.
Журналист то и дело сбрасывал и снова нацеплял на нос пенсне и нашептывал что-то на ухо председателю.
Женщина безуспешно пыталась преодолеть сопротивление стола и своих грудей, чтобы поближе взглянуть на эскиз.
Наконец молчание было нарушено председателем. Я, конечно, не помню сейчас буквально произносившихся тогда текстов и могу только передать их содержание.
Прежде всего Козинцеву было сказано, что в настоящем виде его рисунок не может быть использован, так как он ненатурален.
Затем заговорило пенсне. Оно заявило, что, конечно, даровитость автора эскиза не подлежит сомнению и его пригласили только для того, чтобы он внес небольшие поправки в свое произведение.