Я ищу детство
Шрифт:
С балкона своего четвёртого этажа (и с высоты моих теперешних прожитых лет) я вижу в эту минуту весь наш преображенский двор и весь наш дом, охваченный той мгновенной паузой, когда на углу молча стоят Лёнька и Зина, а Тоня уводит через Палочный переулок Кольку Крысина. Все будто загипнотизированы. Все вспоминают свадебную неделю — шумную, праздничную, весёлую, крики, тосты, песни… Зачем же было так шуметь и веселиться тогда, если сейчас в тишине рушится скреплённый теми криками союз двух людей?
Всем кажется, что сейчас, тряхнув головой и выйдя из своего оцепенения,
Но ничего не происходит, все остаются на своих местах, всё заканчивается так, как и начиналось. И Зина Сигалаева много лет будет жить с Лёнькой Частухиным, а Тоня родит от Кольки девочку, а потом начнётся и кончится война, и Колька Крысин погибнет у стен Преображенского кладбища, и многое незаметно возникнет и бесследно исчезнет.
Но всю мою жизнь будут идти рядом со мной Тоня и Зина Сигалаевы. Потом они сольются для меня в одно лицо, в одну фигуру — в одно человеческое, женское существо. И много раз вспоминая своё детство, пытаясь найти свои начала (истоки своей судьбы и своего характера), первоосновы своих чувствований и ощущений, я буду с благодарностью думать о Тоне и Зине Сигалаевых.
И если я долго еду куда-нибудь или лечу на самолёте (в Иркутск, например, или в Омск, в Красноярск, Якутск, Магадан, или в Париж, или в Бейрут), когда надо много часов провести в воздухе, я закрываю глаза, вспоминаю своё детство, и передо мной возникают Тоня и Зина — какими они были обе до своего замужества.
Я открываю глаза, за окном самолёта, в круглом иллюминаторе, лежат внизу в ясную солнечную погоду белые облака, и по этим облакам невесомо идут ко мне Тоня и Зина Сигалаевы. И я снова закрываю глаза, и на долгие часы погружаюсь в мысли и думы о своём детстве, и снова вижу Тоню и Зину…
Вот она, Тоня, — её милое лицо в овале рыжего облака волос, светлые, печальные, всё понимающие глаза, чуть виноватая, спокойная улыбка, ждущие губы, лукавые ямочки на щеках, прозрачная капля — слеза зеленоватой серёжки на розовой мочке уха. Она идёт куда-то, Тоня Сигалаева, покачивая в такт шагам своей полной, плавной фигурой. Вот остановилась, медленно повернулась ко мне, улыбнулась — будто снова вернула мне и насовсем подарила детство, взмахнула, прощаясь навсегда, рукой и растаяла в сиреневой дымке минувших лет…
А вот и Зина — она и выше, и стройнее Тони, и масть у неё совсем огненная, пламенно-рыжая, а глаза беспокойные, тревожные и такой сверкающей глубины и синевы, что, кажется, вот-вот плеснёт из них неудержимая волна, всё смоет с берега и унесёт за собой обратно в своё бушующее сердце.
Зина пристально смотрит на меня, что-то бессвязное шепчут её ищущие губы — она о чём-то растерянно спрашивает у меня, умоляюще просит ответить на какой-то терзающий её и не имеющий ответа вопрос, силится разгадать непосильную для себя тайну бытия… И, резко отвернувшись, уходит от меня, и рыжий ураган её волос беспомощно бьётся над её головой.
Она куда-то торопится, мчится куда-то, летит в неизвестное, неизведанное, запутанное,
ОДИННАДЦАТАЯ ГЛАВА
Моё детство прошло в Москве, на Преображенке, но часть его — может быть, самая главная и напряжённая — осталась на Урале, в столице Башкирии — городе Уфе.
Летом сорок второго года в Уфе, на углу улиц Ленина и Чернышевского был разбит передвижной цирк шапито. На пустыре около бани (около проклятой и ненавистной мне бани) поднялся конусообразный купол гигантской брезентовой палатки, а рядом с ней натянули ещё несколько больших, сорокаместных палаток — для зверей, реквизита и разной цирковой мелочи. С помощью одного знакомого мальчишки я устроился на работу в цирк униформистом, то есть человеком, выходящим на арену в антракте в форменной куртке с золотыми галунами и с метлой в руках.
Скажу откровенно — в цирк меня потянуло прежде всего потому, что там, за кулисами, в одной из брезентовых палаток, жили звери. И главным персонажем звериной палатки был, безусловно, старый лев по кличке Зевс, который, впрочем, охотно откликался и тогда, когда его называли просто Володя.
Это было очень старое, очень косматое и очень добродушное животное. Он был почти ручной, этот Зевс-Володя. Дело доходило до того, что в ясные солнечные дни дрессировщик Вольф Бриллинг, взяв Володю на цепь, выходил с ним на улицу, гулял вокруг цирка по пустырю, а потом отстёгивал цепь и совсем отпускал Володю на свободу.
Лев некоторое время неподвижно стоял на месте, потом делал несколько шагов, боязливо нюхал брошенную в него из-за забора пустую бутылку и ложился отдыхать на пустыре в зарослях лопухов.
— Убежит! Убежит! — кричали из-за ограды зрители дрессировщику. — Куды ж ты эту зверюгу совсем на волю отпустил?
— Он никуда не убежит, — тихо говорил дрессировщик, — он вас боится.
Полежав минут десять в лопухах, равнодушно глядя на зрителей за забором, Зевс-Володя, зевнув, вставал и самостоятельно, без цепочки, уходил со свободы обратно к себе в клетку.
Из остального зверья можно было бы отметить супружескую пару шакалов Соню и Сеню, которых в аттракционе «На арене хищники» выдавали за гималайских волков Джесси и Джона, совершенно сошедшую с ума от одиночества пятнистую пантеру Ляльку — сценический псевдоним Польди, и толстую, как аэростат воздушного заграждения, слониху Шурочку, выступавшую на арене под своим собственным именем.
Всеми животными командовал единственный в цирке дрессировщик престарелый Бриллинг, а помогал ему распоряжаться ими на арене ещё более старый человек — Арнольд, существо без фамилии и какого-либо постоянного места жительства. Арнольд всегда спал только со зверями и, по-моему, даже иногда ел кое с кем из них — с любимчиками — из одной кормушки.