Я ищу детство
Шрифт:
Мышь внимательно посмотрел на меня.
— Ну, понял теперь, в чём дело? — хвастливо спросил он. — Куда я тебя звал погулять?
Я смотрел на ящик как заворожённый. Я знал, что с самого начала войны мыло совершенно исчезло из продажи. Мама стирала дома бельё каким-то самодельным клейстером. Мыло было на вес золота. А тут целый ящик!
— Нате вам, как обещал, по одному куску, — сказал Мышь, — больше брать пока нельзя, а то заметят.
Сам он положил себе в карманы два куска.
— Чего ж по одному-то, — недовольно буркнул Юрка. — Его всё равно уже кто-то берёт.
— Сторож берёт, — объяснил Мышь, — а может, ещё кто из акушеров.
Тяжёлый кусок мыла оттягивал мне карман. Невесёлые мысли бродили у меня в голове. «Куда же девалась вся твоя честность? — думал я. — Из-за чего же тогда ты ругался с Арнольдом, Бриллингом и мордастым стариком Филимоновым? За что он бил тебя кнутом?»
И вдруг все мысли мои рванулись совершенно в противоположную сторону. Мама второй год стирает все наши вещи какой-то дрянью. Все руки сделались у неё от этого шершавыми и грубыми. Ну что произойдёт, если я возьму один кусок? Ведь всё равно весь этот ящик растащат вот такие оглоеды, как Мышь и Юрка Михалев. А как обрадуется мама, когда я принесу ей этот кусок, а?
«Но ведь это же настоящее воровство! — мелькнуло у меня в голове. — Это уже не рыночные проделки с Шуней и Зуней. И мама обязательно спросит— где взял?»
«Нашёл!» — быстро отыскал я ответ.
И грехопадение моё совершилось.
…Всё это кончилось очень плохо. Нас поймали. Мыша и Михалева забрали в милицию. Меня отпустили (мама отнесла в милицию мой кусок).
Целыми днями я сидел теперь дома. Из цирка, как только стало известно о краже, нас с Юркой Михалевым немедленно выгнали, не помогло даже заступничество Гитаны. Мама наистрожайшим образом запретила мне выходить на улицу. Лёжа на кровати за занавеской, я с утра до ночи читал книги о подвигах, совершённых малолетними героями.
Осенью цирк уехал из Уфы, и мне стало абсолютно нечего делать. Записаться в школу я, конечно, опоздал. Да и не хотелось мне ходить в школу после моего бурного циркового лета.
Это были худшие дни моей жизни в Уфе. Подолгу я сидел у окна в нашей проходной комнате и смотрел во двор. Мне было ясно одно — надо бежать на фронт. Пристроиться к какому-нибудь воинскому эшелону и катить до самого фронта.
А там я совершу подвиг. Как Александр Матросов или как Зоя Космодемьянская. И пусть меня повесят фашисты. Тогда все узнают, что я был не такой уж плохой, что никакой я не жулик.
Да, надо бежать на фронт. Эта мысль чётко созрела во мне. Я не видел перед собой никакой иной дороги, кроме побега на фронт и героической смерти на войне в бою с фашистскими оккупантами. Это была теперь для меня единственная дорога в жизни, дорога чести. Только кровью могу я смыть все свои грехи.
На фронт!
Слова эти двадцать четыре часа в сутки, день и ночь стучали в моей голове.
Но убежать на фронт мне на этот раз не удалось.
Во дворе нашего одноэтажного уфимского дома жило несколько семей, приехавших откуда-то с Волги. Это всё были рабочие очень высокой квалификации, работавшие на заводе, который в самом начале войны почти целиком вывезли из-под фашистских авиационных налётов и разместили на окраине Уфы, совершенно на новом месте. Оборудование и станки стояли сначала под открытым небом. Потом, буквально в считанные дни, были построены временные цехи и навесы, и волгари (так их называли в Уфе) начали выпускать свою продукцию для фронта, для победы.
Среди
Они, правда, неделями не приходили домой ночевать. Жили на территории завода, в цехах, ели, пили и спали прямо около станков. Отстояв по двадцать часов у конвейера, ложились в пролётах на раскладушки, не раздеваясь, не снимая телогреек, шапок, сапог, проваливались каменно в беспробудный сон, а через три-четыре часа вскакивали и снова становились на сборку.
Среди наших волгарей особенно выделялся самый высокий и самый молодой парень. Звали его Павел. Это был очень исхудавший, кожа да кости, почти прозрачный блондин с длинной, жилистой шеей, по которой непрерывно ходил вверх-вниз большой, острый кадык. Казалось, что под кожей на шее Павла бегает какой-то зверёк.
Под стать мужу была и его жена, Сима, — такая же долговязая и костлявая. Она и на женщину-то не была похожа, а скорее напоминала подростка. Ходила Сима в телогрейке, ватных штанах, сапогах и мужской ушанке. Она работала вместе с мужем на заводе и тоже считалась ценным кадром, опытной станочницей-карусельщицей.
Не знаю уж по какой причине, но Павел и Сима почему-то напоминали мне моих московских соседей по Преображенке Костю и Клаву Сигалаевых, хотя внешне они ничем не были похожи. Сигалаевы были тёмно-рыжие, почти с медным, багровым отливом шатены, а Павел и Сима — белобрысые полупрозрачные блондины, без пяти минут розовые альбиносы. Может быть, сходство их объяснялось для меня тем, что у Павла и Симы, несмотря на то что им было ровно по двадцать лет каждому, было уже двое детей, две девочки. А может быть потому, что они всегда и везде ходили вместе — на работу, с работы, по городу. У нас во дворе их дразнили «два скелета». Сзади их почти совсем нельзя было отличить друг от друга, и когда они другой раз шли вдвоём через двор, то, глядя им в спину, трудно было определить, где муж, а где жена.
Павел чаще других волгарей ночевал дома. Болезненный его вид почти исключал упрёки со стороны окружающих в том, что вот, мол, такой молодой, а не на фронте. Всем было ясно, что он страдает каким-то очень тяжёлым недугом, скорее всего острой формой туберкулёза. Но сам Павел никогда и ни на что не жаловался, на заводе работал наравне со всеми, постоянно числился в передовиках и стахановцах, получая каждый месяц большие премии.
«Два скелета» были заядлыми посетителями нашего летнего полотняного цирка шапито. Когда у них выдавался общий свободный вечер, они непременно появлялись около входа с бесплатными билетами, которые им выдавали в профкоме на их предприятии. Павел и Сима по многу раз видели все номера первого отделения, знали наизусть все наши таборские песни, и тем не менее каждый раз с неподдельным интересом заново смотрели и слушали всю программу.