«Я крокодила пред Тобою…»
Шрифт:
– А ложку? – бомжик оказался культурным.
– Ешь так, – сказала Марина.
– Так неудобно, – настаивал окормляемый.
– Зато домашний и теплый. За ложкой не пойду, перебьешься.
Потом Марина стала кормить их только сухомяткой, и молоко там какое покупала запить, или сок. Однажды Марина наблюдала сцену, как около их городского храма, Свято-Георгиевского, где она иногда кормила голубей, спившаяся бродяжка пинала буханку хлеба и орала: «Хле-еб, хле-еб, хле-е-еб! Один только хлеб, провались он! Надоело уже! Я же не могу жрать один только хле-е-еб! Дайте денег! Денег дайте! Я сама куплю пожрать!». Но это было много позже, а сейчас зашуганная, дрожащая от страха Маринка огибала все помойки за версту.
Еще нельзя было разговаривать во время еды и, жуя, бродить по комнатам.
– Вот одна девочка ела, разговаривала, поперхнулась и умерла прямо за столом, – Тамара Николаевна все страшилки начинала со слов «вот одна девочка». Маринка переставала не только болтать, но и жевать, представляя жуткую сцену смерти маленькой (наверняка такой же, как она сама) девочки.
– Вот одна девочка ходила по комнате, ела, потом потянулась к выключателю и задохнулась насмерть, голова-то назад пошла.
Марина, даже ничего не жуя, когда включала свет, на всякий случай опускала голову вниз.
– Вот одна девочка пошла на речку без разрешения и утонула.
– Вот одна девочка бежала по дороге, не слушала мать, и ее сбила машина.
Смерти всех девочек происходили исключительно от непослушания. Поэтому Маринка осталась жива, но заработала на всю жизнь кучу комплексов. Но, как говорят в народе, «кто чего боится, то с тем и случится». Однажды она, действительно, чуть не попала под груженный песком самосвал, а когда в темном подъезде на нее напал маньяк, ее реакция была неожиданной для нее самой.
– Ах ты, пес вонючий! На меня-а? Напа-ал? А ну пошел на …! – пинаясь, отбиваясь и отборно матерясь, орала Маринка, пока маньяк безуспешно сдирал с нее юбку. Мужик успел уронить ее на ступени, когда из квартиры первого этажа выглянула смелая бабусина голова.
– Ктой тут ругается?
– Бабуля! Зови милицию! Насильник! – Маринка пнула со всей силы острым каблуком монстра с белыми глазами в пах и быстро вскочила, поправляя порванную по шву юбку. Испугавшись активного отпора и неожиданной возни, мужик выбежал из подъезда. Бабка побежала к телефону, Марина – на второй этаж, к Ленке Фокиной. Им было по двадцать.
***
Марине было восемь, когда она узнала о болезни сестры. Олю она очень любила, все время крутилась в ее комнате, смотрела, как она красится, листала ее книги – у Ольги было много альбомов о художниках с красивыми, иногда непонятными, и даже страшными, иллюстрациями. Марина часто просила сестру поиграть с ней в «напитки». Суть игры, ее придумала Марина, заключалась в том, что надо было сгонять на кухню, приготовить какой-нибудь напиток, вкусный или бурду, неважно. Потом Оле завязывались глаза, и она должна была угадать, что за гадость Маринка ей намешала. Оля безропотно пила коктейли из компота с кефиром, молока с вареньем, чая с горчицей. Маринка медленно вносила в комнату приготовленную отраву и торжественно произносила:
– Я приготовила тебе отвар из этих трав…
– Может, отрав?
– Отвар, отвар!
Ольга страшно морщилась и всегда отгадывала, из чего Маринка намешала питье, чем приводила в щенячий восторг младшую сестру. Оля любила Марину, очень ее жалела и во время родительских разборок всегда забирала к себе в комнату.
– Не обращай внимания, полаются, перестанут.
Маринка прижималась к сестре, и они молча сидели в обнимку, прислушиваясь к бушующим в соседней комнате родителям.
– Они всегда ругались, сколько себя помню, – Ольга что-то вспоминала, пропуская мимо ушей Маринкины детские вопросы. – Отец не хотел, чтобы я родилась, – вдруг сказала Оля.
– Как это? – удивилась Марина. – Ты же уже родилась!
– Родилась им на горе. Лучше бы не появлялась на свет.
– Ты что, они тебя любят! И тебя, и меня, и Пашу! Не говори так, ты же не знаешь!
– Знаю, я много что знаю. Отец думает, что я не его дочь.
– Ты сдурела?! Вы же похожи! Ты на папу, я на папу и на тебя, а Пашка – копия мамы! Даже на фотках, где ты маленькая, видно.
– Тебе видно, а ему нет. Мне вообще цыганка нагадала, что я только до тридцати двух лет доживу.
– Что ты такое говоришь? – испугалась Марина. – Нет, нет! Им нельзя верить! Мама сказала: им только деньги нужны!
– Были бы деньги нужны, сказала бы чего-нибудь хорошее, да побольше бы наврала. А она даже денег не попросила.
Марина очень расстраивалась, переживала за сестру. Сначала она думала, что Оля ругается с родителями, как ругаются все взрослые, кто-то чем-то недоволен, кто-то что-то обидное кому-то сказал. Но потом стала замечать, что Оля кидается на мать без причины. Грязные, обидные, незнакомые ругательства, приводящие в ужас маленькую Марину, больно хлестали, как мокрая тряпка. Она вжимала голову в плечи от каждого Ольгиного слова, взмаха рукой, каждого шага в сторону матери. В эти моменты Марина очень боялась за мать и за себя, хотя знала, что Оля никогда ее не тронет. Тамару Николаевну Оля тоже не трогала, но часто Марина видела, как утром, незаметно вытирая за ночь опухшие от слез глаза, мама штопала свои изрезанные платья, пришивала вырванные пуговицы и оторванные петельки к своему пальто. Вечером отец с матерью долго шептались, что-то обсуждая, потом приезжала «скорая», и врачи – после долгих уговоров – уводили безвольную Ольгу. Ее не бывало подолгу. И месяц, и два. Через неделю после того, как Ольгу увозили, Марина с мамой ездили ТУДА навещать сестру. Марина робко заходила в мрачный больничный барак, в котором пахло карболкой, гнилой тушеной капустой и лекарствами. Ей было жутко, и, увидев сестру, она всегда начинала плакать. Как же она любила ее и как жалела! Оля, в вылинявшем больничном халате, медленно выходила из палаты, безучастная ко всему, бесплотно шла по длинному коридору с кривым деревянным полом, шаркая выцветшими мужскими шлепками сорокового размера. Марина видела, как менялась ее веселая Оля. Из-за сильнодействующих уколов сестра с трудом говорила, у нее тряслись руки и колени, а нижняя челюсть еле-еле держала язык. Марина знала: чтобы сломить волю, сестру привязывают к кровати, когда колют лекарство, от которого ломает все тело, как у наркомана. Марине хотелось поскорее уйти оттуда и никогда больше не возвращаться, но она через силу улыбалась, изо всех сил стараясь не показывать сестре, как больно видеть Олю такой. После выписки она какое-то время чувствовала себя лучше, но проходило время, и все начиналось сначала.
– Гены твои проклятущие, – в болезни дочери Тамара Николаевна винила мужа.
– О твоих еще неизвестно, – зло огрызался Иван Иванович.
– Зато о твоих известно.
Смысла выяснять не было, чья здесь вина. Бессмысленно винить друг друга в общем горе.
Два раза дочь увозили на «скорой» срочно. Однажды вечером Оля надолго закрылась в ванной. Перепуганные родители вызвали неотложку, потом отец выбил дверь. Маринка, скованная страхом, наблюдала за происходящим из соседней комнаты. Она видела теряющую сознание сестру, перебинтованные Олины запястья, перепуганное мамино лицо, тревожные сборы в больницу отца. Оля уехала с ним. Марина долго не решалась зайти в ванную. Потом тихонько вошла, осторожно заглядывая внутрь. В углу, под изогнутой трубой, на которой сушились тряпки и полотенца, стояли огромные резиновые сапоги-бродни. Сердце Маринки бешено колотилось, к горлу подступила тошнота. Она была уверена, что происшедшее с сестрой несчастье как-то связано с этими старыми отцовскими сапогами. Бродни доставали Марине почти до подмышек и внушали ей панический ужас. Она хотела их убрать, но не могла допустить даже мысли к ним прикоснуться. Долгое время она так и заходила по нужде, жмурясь, боковым зрением чувствуя свидетелей Ольгиной беды. Ночью десятилетняя Маринка вставала и просила маму сходить с ней в туалет.
– Постой рядышком, я схожу.
А если ходила одна, быстро возвращалась и чувствовала, как огромные сапоги шагают за ней в темноте. Она добегала до кровати, задыхаясь, накрывалась с головой, зажмуривалась и даже под одеялом боялась открыть глаза. Тогда Марина впервые физически ощутила страх. Как будто кто-то стоит за спиной, обернешься и… вдруг увидишь? Через месяц отец отнес сапоги в гараж, но еще много лет для Марины они незримо присутствовали на своем месте.
Когда суматоха после очередной Ольгиной попытки свести счеты с жизнью проходила, Тамара Николаевна, совершенно измученная болезнью дочери, тихонько говорила в сердцах: