Я отвечаю за все
Шрифт:
— Это вы здорово, Вагаршак, — даже присвистнул Устименко, когда Саинян рассказал ему, для чего бросился догонять Золотухина. — Замечательная мысль. Ежели кто нас не опередил. И главное, свободно там можно строить на свой лад. Неужели такое вдохновение внезапное?
— Просто из головы выскочило, — тихо ответил Саинян. — Это Люба придумала. Ночью меня как-то разбудила. Слушай, говорит, Вагаршак, пока никто лапу на этот городок не наложил — действуйте. У нее же всегда какие-то комбинации…
И засмеялся, довольный.
Потом напомнил:
— Нынче сабантуй у нас, придете?
— Что Щукин?
— Согласился, и
— О чем говорить будет?
— Сказал: так, ничего особенного, расскажу всякие пустяки…
Едва Устименко вернулся в свой кабинет, пришел Богословский, попыхивая папироской, с торжественной миной, весьма самодовольный. В глазах Николая Евгеньевича, несмотря на значительное выражение лица, скакали отнюдь не солидные черти, что всегда означало какую-либо проделанную комбинацию.
— Чаю, Матвеевна! — попросил он в незакрытую дверь.
— Что это вы нынче вроде бы праздничный? — осведомился Устименко.
— Имею право.
— Рокировочку применили?
— И какую еще. Во время свершения сей акции самого меня пот прошиб — кабы, думаю, греха не приключилось. Но вышло, что я истинно непобедимец. В том смысле, что победить меня никому не дано. Ну — и разбойник с большой дороги. Это мне сейчас было сказано.
— Не понимаю, — улыбаясь значительной мине Богословского, так ему не свойственной, сказал Устименко. — Объясните.
— И объясню. Но начну с победы. Сегодня, выражаясь языком снабженцев, завезут нам цемент для детской хирургии. Раза в два больше, чем Саиняну нужно. Еще для труб нам останется.
Матвеевна принесла чай, Богословский, ввиду сугубой секретности своего сообщения, попросил ее немедленно удалиться.
— Я свои методы никому не намерен раскрывать, — объяснил он Устименке причину изгнания старухи. — Что тайна, то тайна.
Утром доставили с цементного завода на «скорой» некоего товарища Яшкина, который по причине тяжелого дня, понедельника, утром, по его личному заявлению, «дважды похмелялся — сначала пивком, а потом и белой». В результате некто Яшкин, зазря испугавшись падающей балки, прыгнул с высоты семи метров на щебень с лесов, где работал. Останься он на лесах, балка бы его не тронула, пролетела бы мимо, на что будто бы и был расчет. Но тут балка Яшкина догнала и раздробила ему ножку. Богословский положил Яшкина на вытяжение, сделал ему переливание крови, в общем «довел до кондиции». Тут, конечно, прилетает директорчик, не ума палата, само собой — испуганный до трясения всех конечностей. Оно и понятно — «охрана труда, где ты?»
— Ну? — еще не понимая, к чему ведет Богословский, но уже догадываясь, что осуществлена хитрая комбинация, поторопил Устименко.
Николай Евгеньевич ответил загадочно:
— Протопоп некий, отцов друг, любил хвастаться: «Воздоил я для тебя, отец Евгений, большое дело своим хребтом». Так и здесь: воздоил!
— Кого воздоили-то?
— Директорчика. Не тем концом у него нос пришит, чтобы думать, а тем, чтобы пугаться. Пуглив и никак не боек. Умственным взором видит лишь одну картину — как его ввергают в узилище за вредительское отношение к проблеме охраны труда. Я же таковую живую картину не отрицал.
— Зачем же так жестоко?
— А затем, свет мой Владимир Афанасьевич, что этот самый собачий сын директорчик — ежели не побиты вы старческим склерозом, то вспомните — напрочь нам в цементе отказывал. И не только нам,
— Неужто вам лично отпустил?
Огромной лапищей Богословский вынул из кармана халата бумагу и развернул ее перед Устименкой.
— Чти, ежели грамоте разумеешь!
В особо веселые минуты жизни Николай Евгеньевич обязательно переходил на эдакий язык. В веселые или язвительные.
Устименко прочитал и глазам не поверил: восемьдесят тонн. На бланке, в выражениях категорических и с хвостатой и рогатой подписью.
— Да как же это вам удалось! — воскликнул он. — Ведь это невозможный результат. Он мне ни единой тонны не дал, со всей решительностью заявил — ничем не располагаю лично, хоть зарежьте.
— Довлеет ему, яко ворону, знать лишь свое «кра»! — усмехнулся Богословский. — Сказал я директорчику, что надобно мне не гипс для лечения яшкинского увечья, а по новой системе — цемент. «Сколько?» — спрашивает. Я, глядя в бегающие его гляделки, с бесстрашием и ляпнул — сто, говорю, отец-благодетель, тонн. Он мне в ответ — в том смысле, что здесь неподобающее мздоимство. Совсем из себя директорчик вышел и всяко щунял меня. А мне что — не для себя же? Тут обижаться невместно, перенес все сие благопокорно, потому что понимал — понудит, но отпустит. Конечно, выслушал и разбойника с большой дороги, но со временем ворон этот в своей энергии ругательств остудился и на восемьдесят тонн написал. А я ему с умиленностью, что-де благодетель он наш и отец, а мы его дети, в общем такое козлогласие задал, что самому невтерпеж стало, не ко времени хохотнул…
— Ох, Николай Евгеньевич, — радуясь на смешные проделки своего учителя, сказал Устименко, — зададут когда-нибудь нам…
— Я им сам задам, — посулил Богословский, вставая. Я им так сильнодержавно задам, пугливым мерзавцам, что долго чесаться будут. Ишь какой — он мне задаст…
И распорядился уже из двери:
— Вывозить надо незамедлительно. Пока дело горячо, а то еще и одумается ворон и похерит свое распоряжение. Главное я сделал — мой перелет соколиный, а ты, воробей, не робей! Кстати, Вагаршак пускай шурует, пора ему и этим делам обучаться, а то все за нашими спинами свою науку сотворяет…
— Нет, Вагаршак этими делами никогда заниматься не станет, — твердо ответил Устименко.
— Это еще почему?
— А потому, что его время мне любого цемента дороже.
Богословский даже обиделся, но ненадолго, Устименко пояснил:
— Вы сходите в прозекторскую, посмотрите, что они там с Гебейзеном колдуют.
— В Пироговы мальчик метит?
— Кстати, вы недавно мне сами сказали о безмерной емкости его таланта. И о том даже, что он «вовсе черт знает что такое!», а это на вашем языке, по-моему, похвала…
Богословский, уже сдаваясь, немножко возразил:
— Однако административная деятельность…
Посмотрел в упрямое, набычившееся лицо своего главврача, махнул рукой, нахмурился, взглянул на стенные часы и сказал раздраженно:
— Пойду Пузырева оперировать.
— С кем?
— Нечитайло там и Вагаршак. Думаю — труба дело.
Он всегда злился, когда не ждал добра от своих рук. И еще более злился, если надо было расхлебывать грехи своих слишком осторожных коллег. Коллег, которые уходили от ответственности. Тогда злая тоска появлялась в его старых глазах, и на расспросы он лишь раздраженно отмахивался да отмалчивался с короткими вздохами.