Я отвечаю за все
Шрифт:
— Разговаривать больше запрещаю, — сурово распорядился Владимир Афанасьевич. — До завтра ничего не случится.
— А если случится? — отплевывая кровь, спросил Крахмальников в каком-то особом, своем смысле.
Богословскому Штуб, уходя, сказал:
— Вылечить бы его окончательно.
Николай Евгеньевич в ответ осведомился:
— Чтобы вы его потом посадили?
— Ох, Николай Евгеньевич, не блудословили бы! — посоветовал Штуб. — Со мной пройдет, а может подвернуться такой собеседничек, что и не
— А я на знакомство с вами сошлюсь. Помните, как вы врача Богословского и всю его деятельность в «Унчанском рабочем» высокохудожественно и даже трогательно увековечили? Не помните? Еще склока у нас происходила, схватка длительная и жестокая, грозившая мне хулениями и срамотой. Нет, вы тогда в высшей степени изящно про меня изваяли, товарищу Губину на такой ноте не потянуть. Он ведь с захлебом, вы же эдак трубно, как шмель, густо, солидно. От такой статьи вам никак нельзя отступиться. Следовательно, если поволокут меня в узилище, я и на вас тень брошу. Так ведь?
Оба немножко посмеялись, чуть-чуть, из вежливости.
Вечером Устименко сказал Губину, что положение Крахмальникова серьезное. А на вопрос Губина о самоубийстве, заданный искательным тоном, Владимир Афанасьевич резко ответил, чтобы тот обратился в следственные органы.
К сумеркам следующего дня Штуб опять приехал. От Крахмальникова только что ушла жена, ей он обещал непременно выжить и «глупости» выбросить из головы.
— Приезжаете, словно поп, исповедовать и причащать, — угрюмо сказал Крахмальников.
— Так вы ведь сами вчера выразили желание продолжить беседу, — усмехнулся Штуб. — Я нисколько не навязываюсь…
— Раз приехали — посидите.
— Сижу. Свет зажечь?
— Все едино.
Помолчали немного в сгущающихся, белых сумерках. Потом «монстр» сказал:
— Вот лежу — думаю: подозрительность сама по себе есть контрреволюция, потому что она подрывает веру в товарища, в товарищество, в сообщество товарищей, которое есть ячейка государства. Послушайте, товарищ Штуб, если в самом деле у нас такое количество врагов, как считает… допустим, майор Бодростин, то из этого надо сделать выводы…
— Не надо делать выводов, — сухо произнес Август Янович.
— Хорошо. Тогда по другому поводу. Вот здесь, в Унчанске, живут многие мои друзья. Живете и вы — человек, который когда-то поверил мне и освободил меня. По вашему же выражению — в строгое время. Так как же это так: мои друзья и вы читаете газету, в которой черным по белому напечатано, что я, Крахмальников И. А., «агент», и все… все… прикоснувшиеся к этому страшному обвинению, минуют его. Говорят, допустим: «Вот так втяпался наш Крахмальников», или: «Вот те на!», или: «Сгорел Илья» — и все. Ведь вы все не верите, что я «агент»?
— Ладно! — вставая, сказал Штуб. — Вы возбуждаетесь, а вам это нельзя. Прошу
— Слушаю. Учту ваши наставления.
— И сыну… с которым мой Алик подрался… не калечьте жизнь.
Он помолчал.
— Все пройдет, все минует, — услышал Крахмальников. — Держаться надо. Я не говорю, что это легко и просто, я прошу вас — будьте мужчиной, будьте таким, каким я видел вас дважды, когда…
— Помню…
— Ну… лежите… и поправляйтесь…
— Зачем? — последовал краткий и жесткий вопрос.
— Увидите!
Уходя, Штуб встретился с Золотухиным, который приехал к Богословскому окончательно договариваться о дне операции. Здесь, внизу, в вестибюле, они поговорили в немногих словах об истории «монстра». Зиновий Семенович слушал потупившись, как всегда в таких случаях, шея у него багровела.
— Думаешь? — спросил он, когда Штуб рассказал ему свои соображения и предложение. — Писку не будет?
— Будет, — усмехнулся Штуб.
— Ну, валяй, бесстрашный Август, — вдруг улыбнулся и даже просиял Золотухин. — Валяй! Это верно, что такие дела кончать надо, чтобы неповадно было. Намылят нам холки?
— Наверное.
— Авторитет печати, то, се…
— Авторитет человека, то, се… — в тон Золотухину ответил Штуб. — Ну, ладно, Зиновий Семенович, ни пуха тебе ни пера.
Богословского Золотухин застал за чаепитием.
— Желаете? — спросил Николай Евгеньевич. — Витаминизированные конфеты. У нас теперь все пошло с витаминами. Крепленое вино, я слышал, тоже витаминизируют… Верно? Как Вислогуз на этот счет рассуждает?
— Ты меня, Николай Евгеньевич, не понуждай к крепким словам, — ответил Золотухин, — лучше скажи, почему твоего главврача Горбанюк так чрезмерно ненавидит? Что у них случилось, чего не поделили?
— А разве они в плохих отношениях? — притворился Богословский. — Первый раз слышу. Такая интересная дамочка…
Он еще заварил чаю, спросил, наливая:
— Вы — крепкий или пожиже?
— Крепкий. Устименко здесь?
— Оперирует.
— Ишь — прыткий. Главные, я слышал, больше командуют.
— Это смотря какие главные. Есть завалященские — так те и пульса не посчитают. По-старому называлось — главный смотритель. В старопрежние времена. А наш врач отменный, хоть и руки у него покалечены, и званиями учеными не отмечен.
— А это, собственно, почему же?
— Потому что не имеет обыкновения, подобно иным некоторым, на…
И Богословский такую фиоритуру закатил в объяснение нежелания Устименко сочинять кандидатскую диссертацию на чужую тему, что Золотухин даже ушам своим не поверил и, немножко откинувшись на спинку кресла, с изумлением посмотрел на Николая Евгеньевича — откуда такая изысканная витиеватость в сочетании столь просоленных слов.